Борис Зайцев - Земная печаль
Приходит Зина, Манина подруга, дочь заведующего конторой. Разговор быстро сходит на «умное». Все республиканцы. Почему должна быть республика?
Потому что нельзя давать власть одному; сто человек вернее не ошибутся. Соничка тоже настроена радикально и, входя со своей косицей подростка, говорит: «Не понимаю я этих консерваторов».
Жене хотелось бы поспорить; отчасти он смущается, а кроме того, ничего не знает в этом деле. Все‑таки он защищает монархию; аргумент такой: у Эмара[109] он вычитал, будто в американских республиках избирателей подкупали. Девочки нападают, и он разбит довольно быстро. Кроме того, ничего не возразишь, что одному ошибиться легче, «чем Конвенту», как говорит Маня.
Но разбитием он не очень огорчен. Вечером срисовывает «типы домашних животных» и мечтает о пробе своих сил на лицах: скопировать бы мамину карточку или Чичикова из альбома Боклевского[110]. Вдруг «выйдет замечательно».
XVIИ снова сменяются днями дни, летит невозвратное время среди работ, игр, младенческих мечтаний.
На святках здесь еще шумнее, чем было раньше. Приезжал на завод цирк — Женя с Соничкой увлекались им до одури. Каждое представление были они в балагане; пахло лошадьми, опилками арены, дымили железные печурки. В полушубках, горя и блестя глазами, сидели дети в первом ряду. Им казалось все это беспредельно острым, азартным и прекрасным; до остервенения хлопали они наезднице Эле и, вернувшись, в большой зале разыгрывали пантомимы, кувыркаясь, визжа.
Лишь одно смущало немного Женю: слухи о гимназии. Далеко, верст за полтораста (если ехать на лошадях), был губернский город, и, насколько он понимал, будущей осенью тронут туда всех детей. Соничка начала уже готовиться. К ней ходила фельдшерица Мяснова, с круглыми блестящими глазами и запахом больницы, и решала бесчисленные задачи. Жене нравилась эта плотная, чистая девушка, но и смущала несколько аккуратностью и непреклонным блеском глаз. Женя думал, что она без запинки может решить все задачи в мире. С ним она проходила именованные числа.
Он не понимал, к чему все это. Лучше б кататься на коньках, рисовать, вертеться на трапеции, ходить в цирк. Но раз уж заведено, что надо решать задачи, — он решал. Проводив Мяснову, вздыхал с облегчением и шел спрашивать отца, поедут ли завтра кавалькадой.
Делать это удобней всего было в марте, когда теплело, чернела дорога и озеро вздувалось. К крыльцу подавали лошадей: гнедого Немца Жене, отцу — Скромную. Волнуясь, лез Женя на коня. Тимофеич держит стремя, где‑то кричат грачи, новый друг, малйчишка Гром, глядит из кухни, ковыряя в носу. Образец езды в отце. Главный его завет — не расставлять врозь носков, подыматься в такт. Вот к ним присоединились у господского дома Говард на серой кобыле и механик Павел Афанасьич. Говард сидит кряжем, серая кобыла его дурачится, и когда пускают полной рысью, она вдруг начинает вертеть хвостом, как крыльями мельницы.
— Говард, — кричит отец, — подбери кобылу!
Но Говард хохочет, Павел Афанасьич жалобно подпрыгивает, молотя сиденьем по спине своей лошади, — кавалькада идет резво, навстречу серому весеннему ветру, вдыхая очаровательный запах луж, острого мартовского навоза и радуясь силе хода.
Разные случаи бывали в этих поездках: скакали по чистому полю, перепрыгивали через канавы; раз Павел Афанасьич приподнял знакомому котелок, испугал лошадь, и от ее курбета легко и вежливо — сам он всегда был такой — слетел вниз головой в грязь. Женин Немец проткнулся на мосту, на полном ходу, и Женя съехал ему на голову. Чуть не все падали, или их носили лошади, обрызгивала хвостом кобыла Говарда — но всегда смех, счастье силы и ловкости владело ими и, как мартовский ветер, овевало бодростью.
Женя возвращался усталый; у него ныли ноги и руки вздрагивали; но это было ничто в сравнении с азартом езды.
XVIIС конца марта чуть не каждый вечер ездили на тягу. Говард, в черкеске, с газырями и двустволкой через плечо, мчался вперед на своей кобыле. Женя с отцом в тележке, Павел Афанасьич в дежурке. Ехали вдоль плотины; на шлюзах гудела вода, пруд синел, медленно поплескивая у берега; вдали виднелись леса, и в их дебрях терялось озеро, среди камышей, кувшинок, болот; что‑то гомерическое было в этом озере; казалось возможным, что за его истоками лежат леса Дальнего Запада, или живут гуроны, ирокезы, как вокруг Эри и Онтарио.
То, что на охоту ездили вооруженным отрядом, усиливало впечатление первобытности.
За озером подымались в гору, сворачивали на дорогу, к Горской мельнице и на опушке большого леса слезали.
Тяга будет над мелочами. В прогалинах осинника, вдоль ручья, у всех были свои излюбленные места. Павел Афанасьич забывал пистоны, или у него был испорчен шомпол. Он конфузливо просил, охотники поддразнивали.
Сквозь осинник краснела заря; остатки снега таились в ложкбх, тихо тая; кажется, можно было расслышать их умиранье; голубел подснежник, черныш токовал вдали. Мирный вечер, первая звезда на бледном небе, запах влаги, бег робкого зайчика, огонек отцовской папироски! Это весна, молодость, — это невозвратимо.
Хоркая, с присвистом, тянут над лесом вальдшнепы. Бедные птицы, — гонимые любовью, они в сладких сумерках встречали любовь редко, а чаще — смерть. Блистал огонь сквозь деревья — вальдшнеп делает боковой вольт, как безумный мчится он в сторону. Верно, он ранен, но тогда не дастся уже в руки. Где‑нибудь в тайной лощинке, вздрагивая крыльями, с каплей крови на длинном носу он встретит последний час. Или он замер в воздухе — значит, «готов», как говорят охотники, — камнем валится вниз.
Все это волновало; с увлечением стрелял Женя, дрожал от ожиданья, но почти всегда неудача; почти всегда. Он запоминал число промахов, страдал, выводил процентное отношение к числу удач, но всегда выходило, что он безнадежно бездарный охотник. Так, мазило.
Возвращались в темноте. Звезд было уже полное небо; острей пахло весной; ручьи шумели, издалека открывались огни завода и торжественные отражения их в пруду. Ужиная дома, ели свежую редиску из парников, отец с Говардом пили водку и рассказывали о былых временах, еще более блестящих и страшных охотах, медведях, лосях.
Сестры относились к охоте с презрением. Вальдшнепов, однако, ели все.
XVIIIСветлый майский день. Пруд бледно голубеет, заводской дым треплется в теплом ветре. Женя смотрит с балкона на озеро. В зале, внизу, играет на рояли гувернантка Софья Ивановна. Женя представляет себе ее милую фигуру — с большими, музыкальными руками, запахом духов, и ее музыка еще прекрасней. Опершись щекой о перила, глядя в синеву, можно мечтать разымчиво и безбрежно — как простор этот легок, как благоуханен воздух! О чем мечтает человек? О том, какая будет жизнь, кем он будет. Вдруг он сделается художником и сумеет рисовать «с натуры» портреты? Или встретит… кого‑то. Ту, о которой еще не знает, но которая где‑то есть — взглянув на нее, можно сгореть от стыда и радости. Нечто в ней — и от Софьи Ивановны.
С ветром донесся звон. Колокола мешаются с музыкой, на припеке кудахтают куры по–весеннему — нынче воскресенье, оттого все и веселы. Сбежав вниз, Женя ждет среди струящихся березок почтальона. Сегодня принесут журнал, Жюль Верна. Этот день очень интересен. Прошлый раз колонисты отправились на соседний остров; там нашли странного одичавшего европейца. Неужели это Айртон[111]?
В двенадцать почтальон является. К сожалению, надо обедать; зато после обеда, забравшись на диван с ногами, холодея от волнения, глотает он Айртона. Как жаль, жаль, что мало! Конечно, это Айртон, высаженный в наказание на пустынный остров, но кто же известил колонистов? Откуда бутылка, указание долгот?
От возбуждения надо пройтись. Можно бродить в аллеях, в парке, среди нестарых зеленых лип. Еще лучше — уехать в лодке. Для этого надо взять друга Грома, ключи, скользнуть незаметно, чтобы кто‑нибудь из взрослых не помешал. К четырем пруд затихает, становится светлым зеркалом; чуть двигая веслами, можно гнать долбленку довольно быстро. Минуя село, выедешь к лесу, пристанешь у песчаной косы. Тут дивный воздух; лежа на спине, среди елей, на мягком мху, видишь, как летают рыболовы. Гром, подсучив штанишки, ловит под корягами раков. Вдали пыхтит лесопилка, с плёса в камышах поднялась пара уток. Дятел долбит ель; пролетит сиворонка.
Лежать бы до вечера, любуясь озером, собирая редкие камешки, да хватятся к чаю, мама будет беспокоиться. Надо ехать. И плывут снова. Вечерний чай пьют на нижней террасе. Софья Ивановна с Соничкой щелкают шарами на крокете. Гром отворил фонтан; в блеске заходящего солнца играет его струя.
— Женя, — говорит Софья Ивановна, улыбаясь и щуря глаз, — а вы знаете слова к завтрашнему?
Женя слегка смущен.