Высохшее сердце - Абдулразак Гурна
Меня удивляло то, с какой страстью они обсуждают самые разные темы и проявления несправедливости в мире: борьбу за равноправие в Южной Африке, разгул педофилов в Южной Азии, угнетение цыган в Центральной Европе, права секс-меньшинств на Карибах, войну в Чечне, права животных, женское обрезание, НАТО в Боснии, озоновый слой, репарации бывшим колониям… Едва приехав в Лондон, я написал матери, что здесь можно увидеть людей со всего света, но мои разговоры с этими представителями разных народов никогда не касались той жизни, которую они оставили в прошлом. Даже в Доме ОАЕ мы собирали крохи сведений друг о друге, но от прямых расспросов воздерживались. Я ничего не знал о семье Питера до тех пор, пока Амос в своей обычной задиристой манере не спросил у него, к какой расовой группе его отнесли бы в Южной Африке — это был конец эпохи апартеида. Питер нехотя ответил, что к цветным. Сам Амос, как обнаружилось, был одним из детей-солдат во время гражданской войны в Нигерии, но никаких подробностей нам выяснить не удалось: стоило ему выпалить это признание, как глаза его наполнились слезами и он кинулся из комнаты прочь.
Все сложно, а вопросы упрощают то, что постигается лишь благодаря опыту и близкому знакомству. Ничья жизнь не свободна от вины и дурных поступков, и, даже спрашивая о чем-то из чистого любопытства, ты порой будто требуешь от человека исповеди. Ты не знаешь, что можешь выпустить на волю одним глупым вопросом. Лучше не трогать тех, кто предпочитает молчать. Так считал я, но не мои однокурсники. Всякая кампания и демонстрация, всякий призыв и лозунг давали им повод объявить любую очередную несправедливость своей с таким легкомыслием, точно они ей радовались. Эти счастливые люди хотели владеть даже чужими горестями. Казалось, что после всех скитаний по свету, выпавших на долю их предкам и им самим, после всех этих тягот и бездумно причиненных страданий люди в Англии решили вести праведную жизнь, соблюдать приличия, питать отвращение к ненависти и насилию, отказаться от всего дурного и уважать личность в каждом ближнем.
Я устроился на работу в кафе «Галилей» в начале семестра. Владелец кафе, Марк, редко улыбался и никогда не терял бдительности, как пастух при стаде. Он все замечал и во всем участвовал — присматривал за поварами на кухне, помогал официантам, сидел за кассой, — а если постоянные клиенты, которые ему нравились, заходили к нам не в самое горячее время, пил с ними кофе и отдыхал за разговорами. Однако серьезность не покидала его даже в минуты отдыха, так что и эти разговоры походили на рабочие совещания: головы тесно сдвинуты, брови сосредоточенно нахмурены, и тихий рокот голосов лишь изредка перемежается взрывами грубого хриплого смеха, вызванными, как я знал, какой-нибудь скабрезной шуткой. Марк не был англичанином. Он и его друзья, которые у нас столовались, говорили на арабском. Особый язык тела — пожатия плечами, движения рук, форма, которую принимали их губы при артикуляции, — плюс специфический смех и часто мелькающие в их разговорах слова «Ливан» и «Бейрут» ясно показывали, откуда они родом.
Потом, в одно воскресное утро, я установил это окончательно. Взъерошенный Марк сидел с обессилевшим видом, молча прихлебывая крепкий кофе — его мучило похмелье, — и вдруг слабым голосом сказал:
— Салим. Откуда ты взялся с таким именем?
Я подлил ему еще кофе и ответил:
— Из Занзибара.
Марк присвистнул в знак удивления и уважения.
— Это где-то далеко в Африке, да? Там, за экватором, с обратной стороны мира? — Я кивнул и стал ждать того, что непременно должно было за этим последовать: Черного континента. — Черная-пречерная Африка, — послушно сказал он. — Зинджибар, — продолжал он: так когда-то называлась моя страна по-арабски. — Мы читали про него в Ливане еще мальчишками. — По-настоящему его зовут Муса, объяснил он, но в интересах бизнеса он решил назваться Марком. Так клиентам комфортнее иметь с ним дело. — Когда ты пришел наниматься на работу, я подумал, что ты из Вест-Индии. Но потом услышал твое имя и понял, что ошибся.
— Что, в Вест-Индии нет Салимов?
Он пожал плечами.
— По крайней мере, я не слыхал, чтоб были. Не люблю я тамошних.
— Почему? — спросил я.
— Есть причины, — ответил он.
* * *
На Рождество кафе закрылось. Я остался в своей бело-голубой комнате, в тихом, почти опустевшем кампусе, и написал матери длинное письмо. В нем я рассказывал ей о своей новой жизни, об учебе, отнимающей у меня много сил, о Марке и его кафе, о блюдах, которые мы там подаем, и о рецептах их приготовления. Я понимал, что ее это совершенно не интересует; это был просто способ объяснить ей, что здешняя жизнь совсем не похожа на ту, к какой мы привыкли. Я хотел бы, чтобы мне нравилось здесь больше, писал я, но кое-что мне нравится. Я рассказал, что зимой здесь темнеет в три часа дня, зато летом даже в десять вечера еще светло. Рассказал о том, что особенно поражало меня на первых порах, о маленьких недоразумениях, которые со мной случались, и неприятностях, которые меня преследовали, — все это в шутливом тоне, изображая себя недотепой, не умеющим приспособиться к непривычной обстановке и все время набивающим себе шишки в той новой жизни, куда он так упорно стремился. Мне было приятно писать в таком духе, и я надеялся, что мать тоже будет улыбаться, читая о своем глупом сыне, который неуклюже ковыляет по дорогам большого мира. О ее жизни я ничего не спрашивал. Это был просто маленький рождественский подарок для поднятия настроения. К письму я впервые приложил открытку для Муниры — как я только что сообразил, ей уже исполнилось десять. Сколько же времени прошло!
Моя жизнь катилась по такой гладкой колее, что я стал чувствовать себя почти счастливым. По программе мне полагалось читать книги, которые открывали для меня мир, и благодаря им я все лучше понимал, что он гораздо просторнее, чем мне казалось. Книги придавали мне мужества и обостряли зрение, и я воображал, что бережно несу свою чашу сквозь скопище врагов[47]. Но в другие минуты