Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой - Фридрих Наумович Горенштейн
11
В «Ленинском пути», исчезнувшем в сорок первом и возродившемся в сорок третьем, я прочитал объявление о том, что в помещении дома Красной Армии состоится платная лекция на тему «Кто такой Гитлер и каковы его приближённые». Лектор – батальонный комиссар Биск Неужели Цаль Абрамович?
Дом Красной Армии при немцах был офицерским клубом, и вход не немцам сюда был воспрещён. Может поэтому, несмотря на пятирублёвую цену билета, публики в зал набилось много. Я сидел в середине зала и всё время не спускал глаз с лектора – Цаль Абрамович это или однофамилец? Иногда мне казалось – Цаль Абрамович, иногда – нет. И действительно, трудно было узнать в этом откормленном на штабных пайках, скрипучем от военных ремней человеке с партизанской по грудь бородой, испуганного Цаля Абрамовича, уезжавшего в эвакуацию, забравшись на платформу с ржавыми станками, рядом с ненормальной от страха Фаней Абрамовной в домашнем капоте. И всё-таки это был он. Я узнавал его и по голосу, и по ораторским жестам. Цаль Абрамович явно чувствовал, что лекция его вызывает интерес у публики.
– Гитлер, – рассказывал Цаль Абрамович, – сын небогатого чиновника, со времени захвата власти стал капиталистом. Он владелец фашистского издательства. На «Майн Кампф», которая в Германии распространяется в принудительном порядке, нажил более трёх миллионов долларов. Имеет два личных замка в горах, имеет личные яхты. Своим приближённым Гитлер советовал: подождите с женитьбой, пока я захвачу власть. И вот у Геринга ванная из золотых плит, а все пьесы и фильмы в Германии должны получить одобрение Геббельса.
После лекции были вопросы, которые подавались в записках. Я написал: «Дорогой Цаль Абрамович, здравствуйте, я Саша Чубинец. Помните меня? Хотелось бы поговорить. Привет Фане Абрамовне». Записки председательствующий представитель горкома партии положил горой перед Цалем Абрамовичем. Цаль Абрамович доставал по одной, разворачивал и отвечал. После лекции я долго дожидался. Публика разошлась, а я всё ждал. Наконец показался Цаль Абрамович в хорошей офицерской шинели с погонами и в серой барашковой кубанке с малиновым верхом. Походка его изменилась: он широко, по-боевому шагал рядом с представителем горкома, и его чёрная с проседью борода причисляла его к разряду «дедов» и «бать», которых любили и уважали молодые солдаты. Казалось, он сейчас свистнет и вместе с горкомовцем запоёт: «Эх, подружка, моя стальная пушка…» – ту новую грозную песню, которую принесли с собой в город советские солдаты и которую они часто пели, даже шагая в городскую баню с узелками. Увидав такого Цаля Абрамовича, я оробел, но всё-таки шагнул навстречу и сказал:
– Цаль Абрамович, я Чубинец Александр. Я был на вашей лекции и написал вам записку.
Цаль Абрамович прошёл мимо меня, даже не повернув своей головы, головы бородатого местечкового мудреца в казачьей кубанке вместо ермолки. Но краем глаза он всё-таки по мне скользнул, и этот взгляд выдал его. Я понял, что он узнал меня и прочёл мою записку. Несмотря на маскарад, вблизи он выглядел всё тем же Цалем Абрамовичем, преподавателем пединститута, рассуждающем об Августе Бебеле и пролетарской литературе в таких выражениях, что был даже когда-то обвинён в троцкизме.
Я посмотрел вслед Цалю Абрамовичу, и его спина, которую даже лихой строевой шаг не мог сделать менее сутулой, сказала мне: «Чубинец, ты грабил мою квартиру в сорок первом году вместе с изменником Салтыковым, ты разбил моё зеркало и порвал мои книги». – «Нет, не грабил, не рвал, не разбивал, – ответил я спине, – я пришёл только взять своё из ящика вашего стола, как вы разрешили мне, уезжая в эвакуацию». – «Но ты творчески сотрудничал с немецкими оккупантами, и гестапо разрешило твою пьесу к постановке». – «Неправда, у меня ещё гноятся губы, рассечённые немецкой нагайкой, когда я пытался помочь советским пленным. Лишь после этого состоялась моя премьера, да и то не на сцене, а в гримёрной. В чём же я виноват? В чём мы виноваты, Леонид Павлович, Лёля? В том, что не повесились всем городом, всем народом, когда вы оставили нас, отступили к Москве или уехали в Ташкент?» – «А кто три дня назад прятал у себя изменника Салтыкова?» – «Да, прятал, признаю. Но разве преступно дать ночлег больному старику, накануне его смерти? Противный старик, спору нет, но ведь он уже не существует, он уже своё отстрадал и отзлобствовал. Нет, товарищ Биск, я ни в чём не виноват». Однако если в то время человек сам себе начинает доказывать, что он невиновен, можно считать, что он уже приговорён. После той проклятой лекции Биска покой так и не вернулся ко мне, и я не удивился, когда вскоре, примерно через неделю, за мной ночью пришли, когда властный стук в дверь и окрик грубым, простуженным голосом: «Открывай, комендантский патруль» – возвестил мне новый этап в моей жизни.
– Простите, – вступил в разговор я, Забродский, – Биск, Биск… По-моему, я его знаю. Пишет о связях фашизма и сионизма. А где он сейчас?
– Где сейчас, не знаю, – ответил Чубинец, – но слышал, будто его самого в конце войны за что-то арестовали.
– Значит, не тот. Ну конечно, не тот. Того, я вспомнил, фамилия не Биск вовсе, а Ваншельбойм. Бывший резидент, ставший рецензентом. Тот самый Ваншельбойм, который на заседании секции критики и публицистики крикнул своему коллеге, которому предстояла пересадка в Вене: «Что общего между нами? Между мной, советским человеком Ваншельбоймом, и вами, махровым сионистом Киршенбаумом?!» Совсем не тот, и фамилия другая, и судьба другая, а почему-то подумалось как об одном и том же лице. Может потому, что лица двух болванов в витрине магазина головных уборов меняются в зависимости от того, что натянет на них власть-заведующий: уважаемую сорокарублёвую шляпу или семирублёвую рабоче-арестантскую кепку. Лицо меняется, но и головные уборы легко переменить: одного – в загранкомандировку, другого – в арестантский лагерь…
Мы с Чубинцом явно утомились. Вот уж Ракитно позади, позади Березенка. Нам бы поспать, пока есть до рассвета часа три или до Казатина часа полтора. Казатин – ещё более шумная, чем Фастов, станция, более ярко освещённая, с двумя платформами, киевской и шепетовской. Хотя б до Казатина поспать, потому что после Казатина покой кончится. Через сорок минут после Казатина голоса Бердичева