Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Вот они почему бывают-то, воры.
Наконец он догадался!
Они мечтают – прожить – не свою жизнь.
Хотят прожить – сотню, тысячу чужих жизней!
Тысячекратно прожить одну свою жизнь – хотят.
Да, вот такие мы жадные, люди! А жадные мы такие потому, что смерть – есть. И мы все время хотим ее обмануть. Ну, знаем мы, что смерть бессмертна, да ведь и мы тоже бессмертны. Кто кого!
Матвей тяжело, постанывая, повернулся на скамеечке лицом к зеркалу. Зеркало это было большое, высокое, прямоугольное, с закругленными краями, поверхность его была засижена мухами, заплевана, исчеркана давними царапинами. Он помнил это зеркало с детства. Его беглая мать перед зеркалом тем прихорашивалась, укладывала на лбу кудерьки, показывала сама себе зубки, била себя по щекам, чтобы они краснее были. Щипала мочки: так грубо рывком, сдергивала клипсы. Долго, долго красилась слишком яркой, малиновой помадой. Вместо губ на дерзком толстоносом лице алело сердце. Сердце бабы – да, губы. Сердце ее в устах, а разум в матке. Так говаривал его друг, тоже доктор, они учились вместе, Леонид Журавлев, он звал его просто Ленька. Матвей выучился на хирурга, Ленька – на офтальмолога. Ленька не так давно помер. Когда он еще только умирал, Матвей ездил к нему в хоспис и привозил ему гостинцы. Ленька умирал от рака. От неоперабельного рака предстательной железы. Ленька, ловелас, за каждой юбкой волочился. Хохотал: я занялся глазами, потому что захотел обнаружить, какой механизм бабы задействуют, когда делают глазки! Плакал: Мотька, Мотька, до чего не хочу умирать, Мотька, если б ты знал… Ведь уже никакую бабу, никогда… о-о-о-о… И стонал, как от зубной боли.
Ленька женился, развелся, а заново жениться не успел. Матвей привозил ему в хоспис апельсины. Отборные покупал, золотые. Врач сказала: цитрусовые можно, это для рака полезно. Полезно! Для рака! А что еще ему полезно, клешнястому?! В коридоре он схватил за чудовищный локоть толстомясую врачицу. "А скажите, медом рак нельзя вылечить?" Врачица сердитым лицом, сдвинутыми бровями вдруг стала похожа на Сталина. "Это вы, хирург, задаете мне, простите, такие вопросы? Это шутка?" Он опустил голову. Да, шутка. Конечно, шутка. Это чтобы, простите, мне не заплакать там, в палате.
Матвей разглядывал себя в зеркало и не видел себя. Вместо себя он видел старика Илью Ильича из третьего подъезда. Илья Ильич тоже недавно умер; это ему сказали соседки. В доме все всегда знали все, один он ничего не знал. И не хотел знать. Тем более про смерть. Еще одну. Илья Ильич не такой уж древний старик был; все помладше Матвея Филиппыча. А вот поди ж ты, скрутило и его в бараний рог. Они с Ильей Ильичом никогда не беседовали по душам, никогда не дружили, вместе не выпивали; только раскланивались на улице, при встрече, как два китайских болвана. Зачем думать о чужих людях? Их нет. Значит, и мысли о них тоже умерли. Закончились.
Он глядел на себя в зеркало слепыми, косящими глазами, на свое беспощадно измятое старостью, заросшее бородой лицо под завязанным толстым узлом на лбу полотенцем, и мысли все равно упрямо бились у него под лобной костью, под седыми, желтыми кустами бровей: нет, не закончились, пока мы живы, мы так и будем думать обо всех. И сокрушаться обо всех. И жалеть всех. Даже самых распоследних. И пусть молнией последняя мысль пробьет: меня завтра не станет, и кто-то тоже навсегда перестанет думать обо мне.
Праведники говорят: готовьтесь к смерти! Каждый день живите правильно, чисто. Любите ближнего, помогайте ему, если он упал – руку ему протяните, поднимите. Бога – собой – довольствуйте! Матвей давненько читывал знаменитую священную книжку в черном разлохмаченном переплете; читал не из желания, а из любопытства; и ничего он толком в ней не понял; вон она, на полке близ зеркала стоит, и на черном кожаном корешке золотые буквы отчаянно горят; на одной из желтых, насквозь просвечивающих страниц, он хорошо помнил, было глубоко вытиснено старинным станком, по старой орфографии: НЕ ВСЪ МЫ УМРЕМЪ, НО ВСЪ ИЗМЪНИМСЯ. Прозрачные, ветхие страницы. Вот-вот рассыплются. Сквозь них просвечивает время. Надо глядеть на время через старинную бумагу, через толстую пьяную линзу. Тогда не так страшно. Если глядеть времени прямо в лицо, можно ослепнуть.
Матвей смутно помнил имена всех этих праведников, их шепотом, как молитву, на ночь повторял колючими губами его несчастный дед: отец Игнатий Брянчанинов, авва Дорофей, отец Павел Флоренский, батюшка Серафим Саровский, ну да, вот он и апостол Павел, ему Бог в виде сгустка света явился в пустыне. Что с нами всеми будет? Мы сейчас разъединяемся, каждый за себя, а наступит пора, все начнут потихоньку друг к другу прибиваться. Начнут, начнут! Невмоготу будет жизнь порознь. И, главное, в одиночку умирать. Человек рождается один и умирает один; и это страшно. А когда все вместе, не страшно. И все будут подбираться друг к другу все ближе, ближе. Тесней прижиматься. Обниматься! Целоваться! Греться друг об друга. Искать глазами глаза друг друга: а Бог? где Бог? вы не видели Бога? вот уж Он-то нас всех согреет! если бы Он! Он снизойдет – и слетит великая всем радость! А где же Он?! Люди, милые, да ближе вы друг к дружке, ближе!.. ближе…
И вот, наконец, так близко люди друг к другу подберутся, так тесно прижмутся, что никакого зазора между ними не останется – ни между душами и дыханием их, ни между телами; и дышать им станет трудно, тяжко; и вместе, по неслышимой команде, они начнут вдыхать и выдыхать; и легкие их станут одними легкими; и сердца их станут одним сердцем; и мысли их перелетят от одного к другому и взовьются над их головами, как легкие голуби; и будут порхать и ворковать, и сиять, и шелестеть, и подниматься ввысь вечным светом. И во всех людях, ставших одним существом, возникнет, вдруг и наконец, одна любовь. Одна душа возникнет! Родится! Вот она не умрет никогда. А люди, их тела, могут умирать, как прежде, отмирать и отваливаться от общей, единой души; но она этого не почувствует. Не ощутит потери. Потому что душа теперь одна. И нет для нее времени. Времени – нет.
Матвей подумал: вот это, наверное, и есть Бог, это и значит, жить в Боге, это то единение, про которое священники в храмах важно поют, – но глядел на себя, одинокого, с головой, обмотанной полотенцем, в исцарапанное, запудренное пылью и заляпанное жиром зеркало, и ухватился за узел надо лбом, и развязал его, и потянул полотенце за лохматый хвост вниз, вниз с головы, и обнажалась перед