Сын Пролётной Утки - Валерий Дмитриевич Поволяев
С этим замком, висевшим в неподходящем месте, лабаз напоминал древнюю цитадель, в которой жили духи. Казалось, духи вот-вот вылетят из двери, беспрепятственно распространятся по всей Марьиной Роще, но нет, замок крепко держал их взаперти и, слава богу, что держал, иначе всем четырнадцати проездам Марьиной Рощи было бы страшно жить.
Хотя Марьина Роща – район, повидавший много чего такого, что в обморок может загнать не только два десятка скрюченных в дугу древних бабок, половина из которых после удара уже никогда не встанет. Но и молодых, с отъевшимися физиономиями мужиков… Так что пудовый замочек, надменно посматривающий нам в окно, был очень красноречивым напоминанием об историческом прошлом этого московского района.
В доме нашем обитал не только абориген с волосатыми ушами, – фамилию его я так и не узнал, – жили и два великих актера кино, он и она, Николай Рыбников и Алла Ларионова. А в Третьем проезде Марьиной Рощи в своих квартирах были прописаны, – почти по соседству друг с другом, – два блестящих журналиста Юра Тимофеев из «Литературной газеты» и второй Юра – Некрасов из «Московского комсомольца».
Тимофеев был женат на очень яркой поэтессе Веронике Тушновой, но потом у них в жизни что-то не склеилось и Вероника ушла. Если покопаться еще немного, то среди здешних обитателей можно было найти еще десятка два незаурядных личностей.
Меня той порой едва не целиком захватила фабричная жизнь. Съедала она практически все время: рабочий день на «Парижской коммуне» начинался в половине девятого утра, выходить из дома надо было за час раньше, чтобы не опоздать, если зимой – то в кромешной темноте, – и приезжать в Марьину Рощу, засыпанную снегом, пахнущую железнодорожным углем, которым отапливались проезды, также в темноте.
Лучшее время забирала фабрика, которую мы фамильярно называли «Парижкой», поначалу работа в этом центре обувного производства не шла, но постепенно все выправилось.
А к весне, к теплу солнечному, к зелени и роскошному птичьему пению жизнь вообще распустилась цветастым бутоном. Особенно хорошо было в выходные дни, в субботу и воскресенье.
Хозяин мой Леня Каминский любил выбираться в эти дни на природу. Но не в далекие дачные места, за пределы города, в Истру или в окрестности Апрелевки, а куда-нибудь по соседству, где была зелень, кусты и деревья, и в ту же пору видна крыша родного дома.
А зеленые места в Марьиной Роще были. У самого истока Шереметьевской улицы, там, где сделав крутую полупетлю, в нее вливалась улица Советской Армии, начинался полупарк-полусквер, очень похожий на барский сад, он уходил в глубину города, к музею и театру, в пространство, где было уютно, пахло шашлычным дымом, сливочным мороженым, свежим сыром-сулугуни и ароматным вишневым морсом, который в ту пору продавали исключительно с тележек и называли газировкой.
Наесться там можно было сразу на несколько дней подряд, но, к сожалению, денег не всегда хватало даже на один день. А то и на полдня. Но впереди была целая жизнь и верилось, – точнее, очень хотелось верить, что в ней всем нам повезет, полоса темных дней кончится, – это произойдет обязательно, – неудачи останутся позади.
В центре сквера располагался пивной ларек – уютное прибежище воскресных гуляк, которые если не выпьют пива, то даже побриться не сумеют, за первым ларьком, весенним, через некоторое время возникали еще два, летние, и что важно, пиво в них водилось хорошее, неразбавленное.
Собирались там говорливые компании, которые с одной, высушенной до фанерной твердости воблой могли выдуть не менее тридцати кружек пива, да еще пару не обглоданных ребер и не выковырнутый из вяленой головы симпатичный глаз оставить компании следующей – пусть и они полакомятся.
Хорошо было в том сквере. Если пройти по протоптанной дорожке дальше, то за музеем Советской Армии можно было увидеть настоящие барские угодья, обширные и очень зеленые, где также попадались марьинорощинские ребята.
Через некоторое время торговля расширялась и в симпатичных шалманах зеленого пространства можно было приобрести и двести граммов вина в граненом стакане, и бутерброд с селедкой, и сморщенный соленый огурец, который щекастая продавщица подавала в качестве «фруктов», поскольку была наслышана о боевом кличе дореволюционных рестораций: «Вина и фруктов!» А еще через некоторое время появлялась и водка, которую в качестве прицепа можно было вылить в пиво…
Пятидесяти граммов здешнего алкоголя было достаточно, чтобы кружка пива сбила с ног лошадь, на которой сидит Юрий Долгорукий. Это перед зданием Моссовета.
Как-то в одном из ларьков начало пропадать вино. Сотрудники милиции, по долгу службы воюющие с воровством, попробовали с ходу, с лету прихлопнуть какой-нибудь преступный синдикат и повязать виновников, но не тут-то было – видать, воры были хитрее и опытнее их.
Точку милиционеры взяли под прицел – глаз с нее не спускали.
Однажды мы пришли с хозяином в сквер, – был он конечно же лучшим в Марьиной Роще, – а там милиционеров человек двадцать, не меньше, – и в форме, и в штатском, всяких, словом, – кусты осматривают, деревья, скамейки, урны переворачивают… Ищут чего-то. У меня под мышками даже холод появился: Москва ведь – город режимный, а я хоть и работаю на столичной фабрике «Парижская коммуна», в передовиках числюсь, премии получаю, но прописки московской у меня до сих пор нет. Тут всякое может случиться, загрести меня имеет право не только милиционер с погонами, а даже ученик его, который не то чтобы погоны – даже пуговицы милицейские еще не умеет носить. Об этом я сказал хозяину.
– Может, мне уйти? А то заберут, скажут, что один глаз на физиономии моей больше другого, и уволокут в околоток для проверки?
Хозяин Леонид Петрович недовольно пошевелил губами, поболтал языком во рту, сбивая там что-то в клубок, и, ничего не сказав, резко развернулся и зашагал обратно, к своему дому, хорошо видному из сквера – дом номер четырнадцать возвышался над темными крышами, как аэростат в годы войны, преграждавший чужим самолетам дорогу в московское небо.
Реакция неожиданная. Это что же, выходит, Леня боится милиции, как и я, неучтенный и незарегистрированный нарушитель паспортного режима?
Я хмыкнул себе под нос, пересчитал в кармане копейки, отложенные на кружку разливного пива, – ровно двадцать две: пара монет по десять копеек и один семишник. Семишниками когда-то, еще в дореволюционной России, называли двухкопеечную