Март, октябрь, Мальва - Люба Макаревская
Я люблю эти несколько минут до за ожидание, которое в них есть. Не могу уйти, не могу прекратить. И вскоре мы оказываемся под одеялом – я и он. Он что-то говорит мне на ухо.
Я не могу разобрать и почти сразу вскрикиваю и проваливаюсь в собственный стон.
И теперь он шепчет мне на ухо: «Тихо, тише, тише».
И я отключаюсь от себя самой, исчезаю в черном тепле. И когда я прирастаю к его члену, беру его в рот, мне становится так тепло и хорошо. Я становлюсь маленькой и несуществующей, становлюсь собой. Одновременно ребенком и женщиной. Всегда одновременно. Мне нравится слушать, как он начинает стонать и гладит мою шею и лопатки, и как затем, кончая, он протягивает мне свою руку, и наши пальцы сплетаются, потом он прижимает меня к себе и снова дает мне руку. И мне кажется, что близость между нами черная, теплая, бесконечная и что она не может прерваться.
Ни мороз, ни ветер, ни весь внешний мир – ничто не может нас разлучить.
А уже в апреле на своей кухне после очередной близости он рассказывает мне о девушке в окнах доходного дома, на которую он смотрел часами во время работы из широкого офисного окна в 2000 году. Он работал тогда в Гнездниковском переулке. И он описывает мне ее светлые волосы до лопаток, и я представляю себе, каким золотым было ее тело. И почему-то внезапно спрашиваю его, где он был в день взрыва в переходе на Пушкинской в том же 2000 году. И он говорит мне, что был за границей, в Испании. И я вспоминаю дым, который я видела в своих окнах в тот августовский день. За неделю до теракта я купила сережки в этом переходе. Я жила тогда рядом с «Пушкинской», мне было четырнадцать лет, а ему двадцать пять.
Затем он снова говорит мне о той девушке, ее волосах и теле, и что он прозвал ее Белочкой про себя, он говорит, что она ничего не делала целыми днями, а только ходила по комнате туда-сюда обнаженная и долго стояла перед огромным мольбертом, но позже кто-то из сотрудников редакции, где он работал, зашел к ней в гости и узнал, что это не мольберт, а огромное зеркало и что она просто красилась. Я предположила, что, возможно, она была в депрессии, и он посмотрел на меня внимательно и ответил:
– Не все так сложно устроены, как ты.
Я опустила голову и улыбнулась про себя: значит, он думает, что я сложная.
И вот я уже снимаю с себя его майку, одеваюсь, выхожу из его квартиры, и близость между нами прерывается, разрывается.
На следующий день я гуляю в Гнездниковском переулке, где он работал в 2000-х, смотрю в окна дома, куда он смотрел на светловолосую девушку Белочку. День, два он не отвечает на сообщения.
Сумасшедшая в городском кафе говорит:
– Кому нужна любовь после смерти?
А я ношу в холщовой сумке новые кружевные трусы на случай, если он меня позовет снова.
Лилово-золотистые апрельские сумерки, издательская вечеринка на последнем этаже Гостиного двора и мое мучительное отвращение ко всем, кроме него, ужасное чувство сиротства, оторванности от него и от себя самой, а значит, и от реальности.
Шампанское, хор веселых голосов… Глядя на город с высоты, я воображаю себе любовь, которой никогда не знала и, наверно, не умела давать, – всегда только привязанность, потребность в близости, чтобы укрыться от страха.
Когда мне было двенадцать лет, поезд мчался из Подмосковья в Москву, и в окно я видела ночное летнее небо, и поля, и стога сена, весь мир принадлежал мне. Тем же летом я ходила с бабушкой в кино на «Титаник» уже в третий или четвертый раз, и небо на экране было розовым, голубым, желтым и синим. Волшебным. И мне так хотелось безусловной любви, как на экране. В феврале следующего года бабушка умерла. Прошло двадцать четыре года, а мне все так же остро хочется безусловной любви. Но небо больше не бывает таким розовым, как в то лето, когда мне было двенадцать лет.
Уже дома на рассвете в муках тревоги я смотрю по «Ютубу» выступление Тины Тернер 1991 года, она исполняет The Best, на ней светло-голубые джинсы, белая блузка и черный короткий пиджак, она заливается, как безумная, пляшет и бесится, восхитительно свободная, мне кажется, я никогда не буду настолько свободной и никогда не была – или, может, только в то самое лето, когда мне было двенадцать.
Часто я думала о своем теле только как об ассортименте мясной лавки, и в периоды, когда он игнорировал, меня я отправляла ему бесконечные интимные фото в сообщениях в ответ на его молчание, когда оно становилась невыносимым для меня. Всегда.
И все же я даже не думала о возможности приблизиться к такой ядерной, огненной боли, как разлука с ним. Лучше вечная созависимость, ее темная воронка между мной и ним, ликвидирующая для меня весь остальной мир.
Как иногда травма отвращает нас от жертвы, потому что мы не в силах сопереживать, не в силах принять то, что она пережила, и жертва стоит среди нас с выбитыми зубами или отсутствующими конечностями и сияет силой своего несчастья, силой перенесенной трагедии, пока мы жалко ищем слова или отводим глаза.
Точно так же всегда стыдно с чувствами: ими нельзя управлять. Совсем. И когда наконец мы с ним снова встречаемся, во мне словно что-то ломается.
Когда он спрашивает меня, почему я не мокрая, я ощущаю стыд и вину за молчание своего тела. За то, что оно закрылось от него, словно на замок. Почему мы перестаем хотеть тех, кого любили?
И позже, когда он кончает, он впервые кажется мне таким чужим, его удовольствие совершенно отдельно от меня и не трогает меня, а только ранит своей отдельностью, непричастностью ко мне самой. Он чужой мне, как экран, транслирующий порнофильм, и мне не хочется прижаться к нему, разделить с ним все, что он чувствует, как хотелось всегда раньше.
Я ощущаю какое-то тупое удивление, которое вскоре стихает. Странно, раньше, когда он появлялся, я сама как будто тоже появлялась до конца. Воскрешала себя для себя же самой.
Появлялись мои руки, ноги, чтобы обвивать его, я начинала чувствовать, что я есть, что я живая. И мне хотелось этой свободы, которой мог меня научить только он, которую прежде мне мог дать только он.
Теперь же мне вдруг захотелось уйти от этой новой пустоты, возникшей между мной и им, возникшей во мне. Мне хотелось уйти от боли.
Я снова ухожу от него, выхожу из его жилища, и наша близость опять прерывается, разрывается.
Ну почему даже после пустоты он все еще так важен для меня? И когда он долго не смотрит на меня, становится больно: кажется, что меня нет. Кажется, что я перестаю существовать, я подхожу к зеркалу и пытаюсь узнать себя, понять, кто это оттуда смотрит на меня. Мой мир герметичен и замкнут на мне самой и на близости с ним, но в глубине себя, в глубине своего сознания я знаю, что с человеком всегда происходит то, чего он боится.
Я трогаю свои соски, и темная волна стирает меня. Во мне не остается ничего, кроме желания.
Или обиды на него и себя саму.
Написать человеку, похожему на палача, в дейтинг-приложении, выйти на улицу голой, выйти в окно – все одно.
Всегда или почти всегда происходит то, чего бы я не хотела, и еще это гнетущее состояние, которое я помню с ранней юности, когда внезапно вся мужская часть улицы смотрит на тебя, и не потому, что ты как-то особенно одета, а потому, что все они чувствуют твое состояние.
Эти периоды гиперсексуальности и гипервидимости в моем случае почти всегда совпадали с самыми тяжелыми обострениями депрессии и деперсонализации, я вроде как вся была телом, но была предельно далеко от него в эти периоды.
Меж тем в приложении были: парень, который слал мне несмешные мемы, парень, который сразу же спросил меня про римминг, парень, похожий на палача. Не было только его.
В конце концов я, конечно, решаю трахнуться именно с тем, кто похож на палача. Просто