Март, октябрь, Мальва - Люба Макаревская
После я вышла на сизо-голубую от ночного света пустую кухню, я не хотела, чтобы он видел, что я плачу, оглушенная пустотой за окном; холодно, как дешевый советский дождик на искусственной елке, сиял «Москва-Сити», в холодильнике у него стояла только банка кока-колы. Я вспомнила, что на этой кухне он говорил мне о том, как любит роман «Доктор Живаго». Я тоже всегда любила этот роман – и снег, и дачу, и Лару, и его невыносимую сентиментальность, стыдную, как все живое. Я хотела сказать ему в тот жаркий вечер «Я тоже», но отчего-то запнулась тогда.
Теперь я вытерла лицо от слез и вернулась в комнату. Закуривая, он спросил меня:
– Как твои стихи?
У него был красивый профиль, волосы падали на лоб.
Когда мы прощались, он помог мне надеть пальто.
А дома меня ждала Мальва. В ту ночь она спала у моей кровати и не отходила от меня, она утешала меня, как самый преданный и верный друг.
Октябрь был последним месяцем, когда она была со мной. У Мальвы обнаружили рак.
Матрас
В начале месяца мне привезли новый матрас, старый уже совсем прохудился. Когда его привезли, Мальва уже не могла запрыгивать ко мне на постель из-за болезни. Она с любопытством смотрела, как мы с мамой снимаем целлофан с него. А в следующие дни смотрела уже грустно, она подходила к краю моей кровати и нюхала матрас, он пах свежим клеем, новой вещью. И этот запах химической новизны наполнял мою комнату. Обнюхав матрас с тяжелым вздохом, Мальва ложилась на пол рядом с моей кроватью – и в какой-то странной пустоте и мучительном безвременье мы оказывались с ней.
Она с раком, я с сильным бронхитом. Мы заболели почти одновременно, и ясно было, кто выплывет из этого серого моря боли. Но эта ясность ничего не меняла. Мы с ней были тихо связаны – как человек и животное, как вечный родитель и вечный ребенок, как юность и первая ответственность, которые навсегда остаются с человеком. Как сестры.
И никого не было в эти дневные часы болезни. Ни друзей, ни мужчин, ни секса. Была только я сама и Мальва.
Которая всегда стремилась быть со мной, как никто другой стремилась сквозь все.
А вечерами таблетки от астмы и ингаляторы начинали действовать, ко мне возвращалась способность дышать, и я писала Артемию, чтобы не думать о том, что скоро обрушится на меня, и не быть одной. Вечерами Мальва оставалась с мамой.
У него на плече была черная татуировка, нечто вроде рваной проволоки, кажется, такие делали в начале – середине нулевых. Довольно банально. Но мне ужасно нравилось, как она выглядела именно на его очень худом плече. Если я вспоминала эту татуировку в середине дня, я тут же чувствовала мрачное возбуждение. Потому что она делала его немного трогательным, и именно это вызывало у меня такое сильное желание. Я никогда не любила идеальные тела; шрамы, веснушки, солнечные ожоги – все, что показывало мне так или иначе уязвимость другого через его кожу и тело, всегда возбуждало и притягивало меня с особой силой.
Я бежала в секс и в секс с ним – от смерти, от ее приближения к Мальве.
Я смотрю в его глаза, холодные и тревожные, беру его член в рот, и звенящая пустота сияет между нами, и потом он разворачивает меня к стене и входит в меня снова и снова. И за удовольствием наступает пустота. Она стирает мой мозг и мое сознание. Стирает все.
Часто я все еще хотела снова вернуться в детство, в то время, когда мое тело могло существовать без секса.
Несмотря на его предыдущую грубость, в один из вечеров между нами возникло нечто вроде понимания, как между людьми, которые остались одни в мире или одни в городе.
Я отошла от окна в его комнате и посмотрела в его глаза, и обычная холодная пустота между нами, сиротство и одиночество вдруг засветились чем-то еще; когда я снова подошла близко к нему с коротким любопытством, возможно, или с желанием узнать друг друга чуть лучше, и с той минуты между мной и им установилась скорость, и она стала заменой тепла и нежности.
Было что-то упоительно детское в том, с какой скоростью он меня раздевал, точно моя нагота была для него самым естественным продолжением меня, и в том, с какой скоростью раздевался он сам. Точно одежда и все внешние границы относились к миру взрослых людей. К их скуке и к их правилам. А он и я как будто становились голодными детьми ненадолго.
Как-то я сказала ему:
– Мне нравится твоя татуировка.
И он засмеялся.
И мне нравились эта скорость и непосредственность, которые возникли между мной и им. Я словно видела в них выход из боли, которую испытывала. И в те минуты для меня не было ничего естественнее его тела.
Мне нравилось, как он смеялся после того, как я говорила ему, что мне стало легче, и нравилось гладить татуировку на его плече.
Между мной и им не было никакой церемонной неспешности, ничего из того, что в юности казалось мне хорошим тоном и как будто гарантировало безопасность. Была только скорость, с которой мы оказывались друг перед другом обнаженными. И именно эта скорость делала нас равными.
За скоростью пришло знание: через месяц он должен эмигрировать в Лондон.
И от этого знания я вдруг почувствовала острую тоску, и тут же мое сознание попыталось ее заблокировать, выстроить против нее плотину ложных мыслей.
Она еще несколько секунд тихо пульсировала то во лбу, то в груди, а затем затихла, как голодный птенец. И я провалилась в полутупое море сна.
С каждым днем Мальве становилось все хуже, она стала ходить в туалет только дома, и каждый раз она растерянно смотрела на меня, и было видно, как что-то страшное подбирается к ней совсем близко, и совсем ничего невозможно было сделать, только облегчить ее состояние и быть рядом.
Мы выходили с ней гулять, и она стояла посреди двора, жутко похудевшая, и смотрела куда-то вдаль, в пустоту, иногда мне казалось, что она смотрит в свое детство, в то время, когда она была щенком и играла со своими братом и сестрой на помойке, и мне казалось, что она хочет вернуться к своей маме или что она смотрит в тот мартовский сырой день, когда мы впервые с ней увиделись.
В дни, когда мы встречали Бублика, Мальва иногда снова чуть оживлялась, она кокетничала с ним, а он бегал вокруг нее, как жених. Затем эта короткая счастливая кутерьма заканчивалась, и Бублик убегал вслед за хозяином. И мы с Мальвой снова оставались одни посреди двора, и ее взгляд застывал в одной точке в пустоте.
Она смотрела куда-то очень далеко – одновременно напряженно и растерянно.
Потом мы возвращались в подъезд, и я приподнимала ее за задние лапы, чтобы мы могли добраться до лифта.
По вечерам Мальва, как всегда, приходила на кухню, когда мама раскладывала пасьянс, и просила свое любимое печенье «Юбилейное». Ее помутневшие глаза на мгновение загорались, как раньше, при слове «печенье», и уши оживленно поднимались.
А уже на рассвете она будила нас, поднималась и ходила по кругу или, как в детстве, между моей и маминой комнатой.
В последний день октября днем я гуляла с Мальвой у дома. Как всегда, это были очень спокойные двадцать минут, серые и тихие. Я помню только, что, когда я уходила, Мальва посмотрела на меня со своей лежанки особенно грустно.
И затем я уехала по делам, я вернулась домой только поздно вечером, и через час выпал первый снег, я смотрела на него в окно и никак не могла согреться после улицы, и на вечернюю прогулку с Мальвой вышла мама. Когда они вернулись с прогулки, мама сказала, что Мальва не хотела идти домой, она стояла у соседнего дома и долго смотрела на снег.
Ночью у Мальвы внезапно началась агония, и она металась между моей и маминой комнатой, а потом надолго пришла ко мне. Я чувствовала, что она пришла попрощаться со мной. Хотя я знаю, что она просто искала помощи, и мы