Михаило Лалич - Облава
Видрич и Зачанин с криком бежали к деревьям, Шако и Ладо стреляли в направлении Седлараца. То ли умышленно, то ли случайно, каждый устремился куда-то в сторону, предоставляя самую ужасную из всех работу санитара другому. Так получилось, что Раич Боснич первым подбежал к Гаре, посмотрел на нее и опустил голову. Ему показалось, что у нее поседели ресницы и что она смотрит на него с удивлением сквозь оледеневшие слезы. Ему даже хотелось спросить: «Что ты на меня так смотришь, Гара? Здесь я и, как видишь, сегодня не уклонялся от боя и никогда больше не буду! Поздно я подоспел, но, подоспей я раньше, все равно ничем бы уже не помог. Кончено, некуда податься, — все злые силы собрались, чтобы разделаться с нами. Может, и лучше не видеть тебе, как мы один за другим будем гибнуть.
— Ты чего глаза вытаращил? — заорал Шако. — Ранена?
— Убита.
— Так отойди оттуда, видишь, как стригут!
— А где не стригут?
— Уйди с этого гребня, ты что, обалдел!
— Потише! — сказал Боснич и пошел. Но не сделал и трех шагов, как его прошила пулеметная очередь с Седлараца. Он завертелся от боли, как на вертеле, потом боль внезапно прекратилась, и ему показалось, будто пули попадают не в него, а в сверкающую стеклами, полную ребят школу. Он поднял палец, хотел погрозить тем, кто стреляет, и упал.
Душан Зачанин кинулся подхватить Боснича и замер: пуля пробила ему верхнюю часть левой ступни, в тот же миг из пальцев, крови, обуви и снега образовалось бесформенное месиво. Душан сжался от боли. Перед ним проходил бесконечный поток пушек на колесах и перегруженных вагонов; они идут и идут, а он не может двинуться от боли, не может крикнуть, не может ни о чем подумать, только стоит и старается взять себя в руки. Наконец, придя в себя, он с недоумением посмотрел на кровавое крошево под ногами. И вдруг усмехнулся: «Разве это честная игра, сон обещал мне другое! Раны должны быть на груди, там, где носят медали, как пристало настоящему юнаку. Так нет же, ранило в ногу. Последний сон и тот оказался ложью…»
Подошел Арсо, Зачанин схватил его за полу:
— Стой! У тебя есть нож — отрежь мне это!
— Что отрезать?
— Да жилы, что держат мясо, не могу из-за них двинуться.
— Садись на меня, — сказал Арсо, нагнулся и взял его на спину.
Пока Арсо бежал к деревьям, его снова разобрал страх: он наползал изнутри, зарождаясь в мыслях и предчувствиях, которые он не мог подавить, находил волнами, которые все росли и росли. «Пуля перебьет колено, нет, оба колена. Так было с дедом, когда его убили турки: он ехал верхом на лошади, в приукрашенных песнях гусляров лошадь превратилась в арабского скакуна.
Грянул выстрел Блачанаца Османа,И пронзила пуля лошадь и юнака, —Скакуна арабского в оба колена,И юнака Арсо в оба колена;Упал Арсо на зеленую траву…
Сейчас нет ни травы, ни коня, но облава пострашнее, чем та, в которой погиб дед. Нет ни гусляров, чтобы приукрасить смерть, ни гуслей, ни времени, чтобы слушать, ничего нет. Пули наверняка не минуют его — простреливают всю поляну, ищут Арсо Шнайдера, профсоюзного деятеля. Одни плачут от досады, что пронеслись мимо, другие с остервенением срезают ветки и сбивают кору с деревьев, недовольные тем, что до сих пор не удалось уложить его. Тянется это долго, но без конца тянуться не может, пули уже все кругом изрешетили, остался один он. Когда они настигнут его, он не сможет ни крикнуть, как Слобо, ни говорить, как Вуле, ни молчать, как Гара, Райо и Зачанин. Нет, он заскулит, и сразу станет ясно, что он всего-навсего ничтожный портной, который, боясь остаться один, впутался туда, где ему не место…
— Опусти меня здесь, — сказал Зачанин. — Так, а сейчас режь.
— Не могу, — сказал Арсо. — Никогда не делал…
— Чего не можешь?
— Не могу резать и смотреть не могу. Позовем кого-нибудь другого, Шако…
— Никого звать не будем, давай нож! Я сам, а ты вытащи рубаху из моего ранца — замотать. И табак вытащи — присыпать.
Он сел на снег и принялся разбирать кровавое месиво и отрезать кусок за куском. И чтобы обмануть Шнайдера и самого себя, все время бормотал:
— Ох, и острый у тебя нож! Хорошо, что острый, с тупым бы намучился.
Он срезал все, что висело и мешало, — сухожилья, раздробленные кости и мясо, посыпанное, точно солью, мелкими осколками. Замазанная кровью и потом, в который его бросило от боли, нога стала скользкой, он легко снял опанок и нахмурился при виде черной, точно обгоревшей культи — это было все, что осталось от ступни. Нет красоты в ранах, даже когда получаешь их за правду! Зачастую они еще уродливей тех, которые получают за кривду, за преступление. Не любит судьба честных людей, вот и подкладывает им свинью, раз ничего другого сделать не может. Не желает судьба выводить на чистую воду преступника, защищает его, курва, для чего-то это ей нужно… Сейчас хорошо бы присыпать ногу солью, — и он ухмыльнулся, — насолить солонины. Ракия еще лучше, спохватился он и поболтал флягу. Услышав, как внутри забулькало, радуясь этой нежданной помощи, он тотчас отпил несколько глотков. Мгновенье поколебавшись, он спросил Арсо, не хочет ли он глоток. Но ответа не получил и второй раз не предложил. «Не хочет, — заметил он про себя, — он никогда не хотел, монах. Тем лучше, здесь и так мало…»
Бережно, дрожащей рукой Душан Зачанин плеснул ракию на рану. Лицо у него сморщилось от новой боли: точно на открытую рану набросились свирепые голодные муравьи. Хотел было плеснуть еще, но передумал: «Зачем добро переводить, — пробормотал он тихонько, — все равно не успеет ни зарасти, ни загноиться, лучше выпью, жажду утолю…
Он осушил флягу и отбросил ее в сторону — кто найдет, пусть порадуется! Ракия его согрела, боль немного утихла, и мир на какое-то мгновение стал не таким страшным. Конечно, это не мир, а сплошная облава, но так испокон веку было. Взяв щепотку резаного табаку, он приложил ее к ране и сказал:
— Дай-ка мне рубаху, Арсо!
Ответа не последовало. Он подождал немного и повторил:
— Дай мне рубаху, замотать это горе!
Удивленно повернулся — Арсо не было. На какое-то мгновение Душан почувствовал себя покинутым, а потом принялся винить самого себя: «Нет времени, дерется и за меня и за себя! Все дерутся, только я тут ковыряюсь, теряю время. Надо скорей кончать и идти на помощь, пока еще дышу…»
Он вытащил из ранца рубаху, обмотал ею ногу. У джемпера оторвал рукав и натянул его как сапог поверх повязки. «Так будет мягко и тепло, немного уж осталось…» Ножом отрезал гайтан от фляги и затянул повязку, чтобы не спадала. Поднялся и, хотя искры сыпались из глаз, сделал шаг и оперся на пятку.
— Больно, — сказал он себе. — На то и рана, должна болеть. Если бы не болела, и раной не называлась бы…
Боль, особенно при движении, пронизывала от пятки до затылка. От боли он закрывал глаза и тут же переносился в другое место — далеко-далеко от этого леса и сверкающего впереди Свадебного кладбища. По узким улицам и тесным площадям проходят шумные толпы, волнами несутся крики, песни, вздымаются сжатые кулаки — приветствие испанских борцов, — бурлят неясные надежды…
Ему все так знакомо — и предвыборные стычки, и собрания, и драки с жандармами, и похороны студентов, убитых в Белграде… «Какие мы были сильные, — думал он, — а сейчас до чего дошли! Обманул нас народ, предал. Народ что вода: то поднимется, то внезапно спадет. Но пора ему подниматься, вот только облавы кончатся, и тогда все это будет не напрасно».
Глаза заволокло от блеска слезами; Душан протер их, но это не помогло. Наконец, он увидел Шако и Ладо, они лежали на снегу возле крутой скалы Невесты и стреляли, сопровождая каждый выстрел криками. Это напомнило ему предание: встретились две свадьбы на Свадебном кладбище и вот так же подняли крик и стрельбу. Сначала убили друг друга девери у двух ключей, которые теперь называются «Девери», а потом сваты поубивали друг друга. Тогда невесты взялись за руки и прыгнули с кручи. «Бог знает, как это случилось, — подумал он, — но что-то, конечно, было, — даже могилы остались. Может, и мы сейчас вроде тех сватов, которые не хотели уступить друг другу дорогу, может, в этих местах таится магнит, который притягивает беду, как горы дождь. А может, всюду на земле так, и просто одна беда эхом разносится и становится известной всем, а другая — замалчивается и забывается».
У ствола дерева стоял, уставясь куда-то в пустоту, Иван Видрич. Зачанин доковылял до него, но Видрич его не заметил:
— Куда ты смотришь, Иван? — спросил он.
— Вот, — сказал он, пожимая плечами. — Погибаем.
— Мы знали, что погибнем еще до того, как начали. Главное, что не осрамились.
— А меня не берет, — сказал Видрич. — Никак не берет, хоть бы волосок задело.