Манная каша на троих - Лина Городецкая
Я к тому времени знала, что детей не смогу иметь, и она это знала. А тут у нас вдруг – ты, Стефочка. Первое слово ты сказала не «мама», а «баба». Точно помню. А я другую работу нашла: в немецкой столовой полы мыть. Жить надо было, выживать. Зато мысль одна: вернусь, а дома – ты. Зарегистрировать тебя под новым именем мне помогли добрые люди… Через несколько месяцев ты уже стояла, а летом пошла. Наверное, поздно пошла. Да мы всему радовались, чему бы ты ни научилась.
Бабушка Стефа умерла уже в самом конце войны. Простудилась, простуда перешла в воспаление легких, кто тогда лечился как надо? Плакала я, убивалась, не знала, как мне без нее жить. Но война окончилась, весна вернулась, а главное, ты подросла. Моя девочка, моя красавица, Стефочка моя…
– А на самом деле совсем не Стефочка,– тихо перебила ее я.
Мама кивнула:
– Только перед смертью бабушка твоя рассказала мне, что в пальто том огромном, в которое ты была завернута, нашла внутренний карман, а там записка: твое имя, дата рождения, имена твоих родителей и братика старшего. Не хотела никогда со мной говорить об этом, чтобы не ворошить прошлое. И я забыла об этом, постаралась забыть…
Нет, сначала, когда война закончилась, я действительно вздрагивала при каждом стуке, при каждом голосе, который окликал меня на улице. Мне даже было страшно ходить с тобой рядом.
Возвращались евреи, выжившие в концлагерях… Я очень боялась, что кто-то тебя узнает, что ты на кого-то похожа из родни. И вдруг они вернулись?! Хотя умом понимала, знала я, что большинство погибли.
Мамины глаза блестели в темноте, как два месяца, слезы текли по лицу. Я принесла ей носовой платок. Она вытерла лицо и, помолчав, продолжила:
– А потом, со временем, я перестала думать о них, о той твоей семье. Ты стала моей совсем, все знали вокруг, что муж мой погиб и что у меня ты, моя дочь. Я и замуж не хотела идти, чтобы не бередить ничего, всего боялась. Да и не тянуло меня к чужим людям. С той ночи, когда я тебя развернула и ты лежала рядом со мной, грудь искала, а я… что я, я просто прижимала тебя к себе и убаюкивала… ты стала мне самой родной. Я сразу забыла, что ты не моя. Понимаешь, Стефа?!
Я понимала… Еще я понимала, что больше так не будет. Что наш славный и теплый мирок, только мой и мамин,– сейчас разрушается, кирпич за кирпичиком. Потому что есть другая правда. И мне, даже если не хочется, придется ее знать.
– А как назвали меня, ну, тогда, когда я родилась?
– Лея,– ответила мама.– Красивое имя,– словно извиняясь, сказала она.
– Да, красивое имя,– согласилась я.– Только совершенно чужое мне. Я – Стефа.
– Надо будет привыкать, наверное, девочка моя…– едва слышно прошептала мама.
И тут меня бросило в жар. Потом в холод. Так случалось со мной редко, когда я невероятно волновалась. И еще когда у меня впервые была менструация.
– К чему я должна привыкать?! – возмутилась я…
– Это твой отец,– твердо сказала мама.– Он приехал за тобой. И, кроме тебя, у него никого нет!
* * *
Мы просидели с мамой весь вечер. И всю ночь. Я плакала. Она меня утешала. Потом плакала она. И ее утешать было некому. Потому что мне казалось совершенно невозможным то, что она так легко согласилась меня отдать. Не бороться за меня. Но я поборюсь сама за себя. Так думала я тем вечером.
На самом деле мне было все в тот вечер безразлично. И чужой человек, который вдруг объявился в моей жизни. Как я могу к нему относиться как к отцу? Кто он мне? Какое имеет ко мне отношение? Ураган мыслей проносился в голосе, но ничего не цеплялось за душу, не выстраивалась какая-то правильная ситуация. Или я просто отвергала любую логику.
Да, в ту ночь я узнала свои имя и фамилию. И настоящую дату рождения. И имена моих родителей. Я, Лея Гринберг, родилась 25 января 1942 года. Значит, когда мама нашла меня, мне было восемь месяцев. А их, тех моих родителей, звали Шмуэль и Фрида. Той женщине, Фриде, было двадцать восемь лет. А ему – тридцать четыре. Шмуэль успел рассказать все это маме, пока я ходила по магазину, покупала сыр с колбасой, болталась по улице, думала о пирожных, любовалась фиалками. А в это время рушилась моя жизнь.
Он пришел и сказал, что он – мой отец. Что Фрида не доехала до Освенцима, у нее была тяжелая мастопатия от кормления грудью, поднялась температура, и она умерла в дороге. Все время повторяла имена детей. Это была ее идея: оставить деток. Он, Шмуэль, никогда бы на такое не осмелился. Фрида была смелой и решительной, она уговорила его в последнюю ночь отнести детей к фабрике.
Почему к фабрике? Потому что это близко к гетто и там работает много женщин, логично решила Фрида, ну моя мама то есть… И она подумала, что оставит им, детям своим, шанс выжить. Она не знала точно, что ждет женщин с детьми в концлагере, но догадывалась, наверное…
– Фрида была не только решительной, она была умная и красивая женщина,– сказал Шмуэль моей маме.
И еще – талантливая. Хорошо рисовала. Как раз в канун войны должна была впервые принимать участие в вернисаже. Но ни одной картины не сохранилось, ничего… Все сгорело в гетто. Когда она умирала на промерзшем мокром полу товарного вагона, то взяла с мужа слово, что если он выживет, то найдет детей. Он обещал ей. Хотя выжить шансов было совсем мало.
Но, наверное, потому что обещал, а слово надо держать, его миновала смерть. Болезни, побои – все случалось. Однако Шмуэль выжил. Таскал камни, сгибался под тяжестью, лежал в концлагерном лазарете, отказали почки после того, как был избит до