Марио Ригони - Избранное
Он попал в Пьемонт. В Соломенную Алессандрию — он и сейчас говорит, что это вышло случайно. Два с половиной года. А кто в кавалерию шел, объясняет он, пять лет служили.
После года учебы — строевая, полигон, ружейные приемы, чистка лошадей — его отправили ближе к французской границе. Сперва в Сузу, потом в Чезану, Ульцио, Клавьер и наконец, на гору Шабертон, на высоте больше трех тысяч метров. И пришлось ему прокладывать тропы и дороги на склонах этой высокой горы, где снег идет даже летом. И на себе втаскивать пушки. Всей батареей под команду капитана: «Раз–два, взяли!» — вперед на один метр. «Раз–два, взяли!» — и еще метр. День за днем, неделя за неделей, пока орудия не оказались наверху на позиции. Оттуда, говорит он, можно было обстреливать сразу четыре района Франции. Время от времени его переводили с верхней батареи на нижнюю.
На горе было хорошо. Но по пятницам устраивали марши до границы. Как поется в песне:
А нам в страстную пятницу в поход идти с утра.
Да будет проклят Шабертон,
Да будет проклят Шабертон,
Отвесная гора!..
В один из походов лейтенант, помощник командира батареи, решил испытать, а не тонка ли кишка у этого голубоглазого солдата из Венето, и, покуда остальной отряд поднимался по обычной тропе, они вдвоем стали взбираться на гору прямиком по скалам и через расщелины, точно два горных козла. Они были на батарее, когда остальные не прошли еще и полпути, и голубоглазый солдат, весь в поту, улыбался, довольный, что не отстал от офицера. Лейтенант пожелал взять его в ординарцы. И он ваксил сапоги, чистил саблю и пистолет и, в то время как другие пыхтели около орудий, глядел, покуривая трубку, на разбросанные по долинам деревушки или вверх, на искрящиеся льдами вершины.
Однажды его вызвали к командиру батареи. Он вошел, отдал честь.
— Явился по вашему приказанию.
Капитан смотрел на него, держа в руке желтую бумажку.
— Солдат, — сказал капитан, — от командования карабинеров в вашем городке поступило сообщение, что у вас заболела мать. Вы ни разу не были в отпуске?
— Никак нет, — ответил он.
— Сколько вы уже в армии?
— Два года, господин капитан.
— Тогда собирайтесь. Сержант, — обратился он к писарю, — оформите этому молодцу отпуск на пять плюс семь суток.
Он продолжал стоять по стойке «смирно», все еще не понимая, что происходит. Капитан снова повернулся к нему.
— У вас есть деньги на дорогу?
— У меня есть две лиры, господин капитан.
— Отлично. Хорошему солдату даст пять лир его капитан. Поезжайте.
Он, самый младший в семье, успел добраться как раз вовремя, чтобы закрыть матери глаза. Ее похоронили на холме за церковью, и он вернулся на границу дослуживать оставшиеся полгода за Италию и ее короля.
Наконец наступили торжественные минуты увольнения. Их всех квадратом построили на батарее. Ветер шелестел знаменем и доносил наверх звон колоколов и запах сена, сохнувшего в долине.
Капитан обратился с прощальной речью к своим доблестным солдатам и именем короля — тут все замерли по стойке «смирно» — поблагодарил их за верную службу. Командир надеялся, что они сохранят добрую память о своих офицерах и что дисциплина и честь будут их постоянными спутниками в этом мире.
Он зашел попрощаться со своим лейтенантом. Оставил ему адрес и вынужден был принять от него три лиры на дорогу. Он поднялся в последний раз на батарею и немного постоял возле огромной пушки–стосорокдевятки. Один артиллерист нацарапал на цементе орудийной площадки: «Когда я говорю, дрожит земля». Еще кто–то написал: «Не жизнь, а тоска». Сержант тут же приказал стереть деморализующие слова, пока их не увидел кто–нибудь из офицеров, но следы отдельных букв остались.
В радостном настроении спускался он по каменистой тропе горы Шабертон,
Они держали путь в Алессандрию, чтобы в местной казарме сдать снаряжение. Шли и пели:
Тридцать месяцев — не тридцать лет!
Правда, девушки? Разве нет?
И один тосканец завопил во все горло припев:
Умберто Первый, славный наш король,
Пойми мою мучительную боль,
Из чурки вырезай себе солдат,
Отдай миленка моего назад!
Через семь дней он был дома со свидетельством об увольнении из армии. На большом листе скрещенные знамена, завитушки, фигуры солдат, оружие и женщина с высокой прической — символ Италии. И округлые буквы: «Капрал крепостной артиллерии…» Взять в рамку — и будет память о тридцати месяцах.
Кончилось доброе время. Работы было по горло — дрова на зиму, горное пастбище, сенокос, мулы и торговля с равниной.
Однако не всегда дела шли хорошо. Возможно, неудачи происходили оттого, что в доме недоставало женщины, которая умело вела бы хозяйство. Старик отец тоже навеки закрыл глаза, теперь и он покоился на холме за церковью.
Всем заправлял старший брат. Тот, что в Падуе заглядывался на женщин, сидя в кафе «Педрокки».
Весной девяносто пятого года он, младший, попросил у священника метрику и в большой компании земляков подался вместе с одним из братьев в Австрию. Они шли долинами, поднимались по склонам: кто тащил за собой тележку, кто толкал впереди тачку с жалким скарбом и рабочим инструментом,
В Австрии он пробыл месяц, работая от случая к случаю, пока не перекочевал в Германию добывать железо на рудниках. Здесь, все так же вместе с братом, он прожил год. Работа была сдельная, и им приходилось нелегко и несладко: немец–надсмотрщик то и дело надувал их с оплатой — выслуживался перед хозяином. Они обозлились и в конце концов подстроили ему пакость в шахте, после чего удрали во Францию.
Следующие два года прошли на строительстве дорог. «Allez, allez [6] — подгонял мастер. — Веселее с тачкой, не останавливаться!»
Один земляк, который прилично говорил по–французски, повадился их обирать почище надсмотрщика–немца: он требовал, чтобы каждый отдавал ему часть заработка, а не то, мол, их уволят. Как–то вечерком, с согласия хозяина, они взяли и сделали из своего дорогого земляка отбивную котлету. «Allez, allez, mes enfants! Ça va!» [7]* — хорохорился мастер.
Два жандарма посадили земляка в поезд и отправили назад в Италию с документами о высылке.
Из дома старший брат написал, что этот тип вернулся и еще что много народу уезжает в Америку. Америка представилась им землей обетованной. Нужно было только переплыть то, что они называли Великой Лужей.
— Что будем делать, брат? Двинем в Америку?
— Можно, брат, домой–то мы всегда успеем вернуться. А вот в Америку если не теперь, так уж никогда не попадем.
— Сделаем так: сперва пускай едет один, ну а после, смотря как дела пойдут, и второй за ним.
— Согласен.
Чтобы колесить по свету, много бумаг не требовалось, рабочие руки были лучшим паспортом. Осенью брат сел на старый французский пароход. А по весне отплыл на норвежском судне второй, и через пятнадцать дней он был уже у брата в Мичигане.
Они сняли комнату и там спали, ели, стирали белье, латали штаны. Работа была тяжелая, и платили за нее плохо. По контракту они должны были добывать известняк и грузить на железнодорожные платформы; плату они получали за определенное число платформ. И так все лето, в белой пыли, которая забивалась прямо в душу, и в поту — хоть рубашку выжимай. Зимой работа останавливалась из–за морозов и снега.
В комнате стоял холод, и у них не было денег на отопление, не было пособия по безработице, и никаких социальных прав. Оставалось одно — как–то изворачиваться.
Неподалеку проходила железная дорога; на повороте, за окраиной, где начиналось открытое поле, груженные углем составы замедляли ход. Один приятель сказал им:
— Не будьте лопухами. Я одолжу вам лошадь и телегу.
Когда машинист сбавил ход, они забрались на платформы и принялись споро скидывать на землю куски угля. Один из братьев, сбросив достаточно, спрыгнул на землю. Второй, увидя это, подумал, что брата заметил охранник или тормозной кондуктор, а потому тоже спрыгнул и опрометью бросился наутек. Тот, который соскочил первым, при виде брата, уносящего ноги, помчался следом за ним.
Они довольно долго бежали по топкому грязному снегу. На фермах выли на луну собаки. Братья все бежали и бежали, пока, обессиленные, не повалились на снег. Немного отдышавшись, один спросил:
— Где они?
— Не видно, — ответил другой.
— На наше счастье, они отстали. Сколько их было? Ну ты и драпал!
— Это ты драпал. А я никого и не видел.
— Как никого не видел? Ну, смех! Чего ж ты тогда удирал?
— Это ты удирал. Я спрыгнул, гляжу, ты смазываешь пятки.
— А я‑то думал… И правда, смех!
— Зря, выходит, удирали. Тащись теперь обратно. Хорошо бы еще лошадь не убежала.