Чардаш смерти - Татьяна Олеговна Беспалова
Тогда стыдился я очень сам себя, потому что в Борисоглебском уезде оставил не только мать-отца, но и невесту. Гы-ы-ы! Не веришь? Так мне в ту пору двадцать лет сравнялось, и дедом меня никто не называл. Вот всю дорогу я думал о том, как представлю невесте новообретённого младенца, который на тот исторический момент всё ещё не имел рода и имени. Невестой я дорожил и побаивался её. Она правильная у меня была. Надеялся я, что Господь сподобит меня как-то разумно это объяснить, а её склонит к доброте и прощению.
Зима девятьсот восемнадцатого года выдалась какой-то уж слишком темной, запустелой, холодной. Малец снова начал вопить, и я оставил его в хорошем месте, не доезжая Брисоглебска несколько десятков вёрст. Вдова, прибравшая мальца в свою избу, изумлялась, как такой маленький ребёнок смог выдержать путь от Нарочи до наших мест и не помереть. Да вот не помер же! Выдержал! Выжил. Оставляя его, я по-прежнему сомневаясь в собственном отцовстве. Слишком уж рыжий был парнишка. Во всем походил на мать. На меня – ни в чём.
А потом проследовал я в Тамбов прямиком к эсерам, в губподвал. Не знаешь что такое губподвал? Гы-ы-ы! Это подвал, куда сажали каждого, кого поймают. Да, я позволил себя поймать и отбыл там положенное мне Господом. Я скажу тебе, Ярый Мадьяр, так: в окопах над Нарочью я так не голодал, как голодал в подвале Губчеки. Донесли ли на меня те комсомольцы, что разоряли церкву в деревеньке над Окой? Не-е-е! Как они могли? Я, если из карабина стреляю, никогда не промахиваюсь. Каждая пуля свою стоимость имеет и не должна быть потрачена попусту. Зачем палить в воздух? А мертвые комсомольцы не могут и донести. Тех комсомольцев возле кладбищенской ограды похоронили. Ну не валяться же трупам без призора на улице? Ты как думаешь, Ярый Мадьяр, а?
Описать тебе губподвал, а? Думаю тогдашние, более чем жестокие, времена нынешним вполне под стать, и мой рассказ вряд ли тронет твоё сердце. Гы-ы-ы! Не-е-е, видел ты, Ярый Мадьяр, концлагеря почище губподвала, а потому буду коротко излагать.
Оказавшись в губподвале, я поначалу начал присматриваться. Камеры губподвала действительно и натурально располагались в полуподвальном помещении каменного дома. Поэтому там всё время царил полумрак. Но то была не большая беда. В тесноватое помещение коммунары натолкали уйму народа, что действительно было плохо. Пятьдесят или шестьдесят человек? На третьем десятке я неизменно сбивался со счёта. Что поделать! Не Архимед! Ну и, соответственно, духота. И, разумеется, вонь. Да и публика разношёрстая. Там были и управляющий отделением Государственного банка, и учитель гимназии, и бывший полицейский исправник – старик лет семидесяти – и начальник почтово-телеграфного отделения, и заведующий телефонной сетью в городе, и татарский мулла, и сербский офицер из пленных, и евреи-спекулянты, крестьяне и крестьянки, и совработники. А в углу, напротив двери, расположились несколько комсомольцев и комсомолок из хулиганов и беспризорников. На нарах было тесно, но всё ж просторней, чем в братской могиле. Гы-ы-ы! Потому я не тужил. Да и соседи попались говорливые. Нас оказалось трое на нарах. Один – земский деятель – непрестанно потчевал нас байками. Он-то и рассказал, что один из комсомольцев, несомненно, лягавый. Что, мадьяр, не знаешь такого слова? Не-е-е! Не о собаке речь. Лягавыми называли доносчиков. В те времена донос всё ещё считался делом предосудительным.
Второй мой сосед – православный батюшка – жил сытнее других. Ему каждый, за редким исключением, день носила передачи его попадья. Батюшка стал моим сомолитвенником – творить молитвы в губподвале не воспрещалось. Батюшка тот, так же, как и я, не имел привычки принимать оскорбления без возражений. Так сообща мы отбивались от наскоков татуированных комсомольцев. Земский деятель прилепился к нам, как подсвинок к матке. И то правда, что благодаря верной попадье мы все трое не ссохлись на скудном губподваловском рационе.
Ещё помню пожилую крестьянку. Сидя против окна, она частым гребнем чесала свои длинные волосы и с видимым удовольствием била вшей. У нас в окопах это занятие назвали «охотой на пехоту». Но женщина эта шибко напомнила мне матушку, и я, затосковав, почему-то припоминал именно её праздничную расшитую по подолу васильками юбку. Синие васильки на красном фоне. Как ты думаешь, мадьяр, красиво? Гы-ы-ы! Я красивее ничего не видывал.
Помещение нашей камеры представляло собой большую комнату, приблизительно десять на десять саженей. Вероятно, здесь ранее был погреб. Окна располагались высоко: внутри губподвала – вровень с головой человека, а снаружи – вровень с землей. Широкие и невысокие, ровно щели, они пропускали мало света. Так мы и сидели неделями в полумраке.
Разумеется, меня вызывали на допросы. Следователя я помнил по прежней, довоенной жизни. Настоящий, типичный эсеришко, в реальном училище физику преподавал. Помню, отец не раз отпускал его семье в долг. Редкостная эта сволочь со мной разговаривал вежливо. Внимательно выслушивал мои жалобы на постоянный голод, иногда даже чаем угощал. Гы-ы-ы! Он ласково предлагал мне во всём сознаться и выдать сообщников. Каких сообщников? Единственным моим сообщником на тот момент был шелудивый и рыжий Настёнин мальчишка, которого я за плечами протащил через пол-России.
Забора около дома не было. Только стояли столбы, в три ряда обтянутые колючей проволокой. У ворот стоял часовой, другой прогуливался по тротуару против губподвала. Помещение перед входом в губподвал занимала караульная команда.
Наша троица занимала на нарах место как раз против окон. С раннего утра мы занимались глядением в окна. Всё таращились, выжидая прихода попадьи с передачей. Слава Богу, передачи принимались ежедневно. Через окно можно было видеть только ноги проходящих. Своих жен или детей люди узнавали по ногам, по обуви и одежде. Вскоре я стал узнавать родичей своих сокамерников по ногам, по обувке, по бахроме на обтрёпанных штанах, по подолам. Всех! Не только попадью. Гы-ы-ы!
Может спросишь, твоё благородие, зачем я об этом толкую? А затем! В один из дней – уличная грязь уже подсохла, весна совсем разгулялась – я узрел красный