Вильям Александров - Чужие и близкие
Я уже совсем собрался, завязал свою торбу, плоскогубцы, отвертку, нож — все по карманам. Можно идти.
— Ты поел тутовник? — слышу и сонный голос бабушки.
— Поел, поел, — говорю я. И выскакиваю во двор. Быстро иду через мостик. Небо уже светлеет, скоро брызнет солнце и верхние ветки нашего дерева загорится влажным зеленым огнем. Эх, слазить бы на него разок сейчас, на заре! Но нельзя, надо идти, и я иду.
Быстро перехожу мостик, выхожу за калитку, иду вдоль нашего решетчатого забора. Вот и дорога. Одиноко стучат мои деревяшки по булыжникам — «клак», «клак», «клак», идешь на них, как на качелях, они ведь не гнутся, перекатываешься с одного камня на другой — «клак», «клак», «клак»…
ДОРОГАНа небе, над самой головой и сзади, еще видны кое-где звезды, их уже заливает утренний свет; там, впереди, небо дымится в рассветных облаках, и странное дело — все сейчас выглядит наоборот, белое небо и черные облака…
А что это за звезда, которая так упорно и неистово светится у меня над головой? Кажется, Вега, она всегда бывает так высоко, и всегда она выглядит такой грустномолчаливой и далекой…
Я вдруг вспоминаю Галю. Ушла она от нас так же молчаливо и тихо, как сидела тогда за нашим общим столом.
Почему? Куда?
В тот вечер, когда пиршество кончилось и надо было поместить Галю, все замялись.
Маруся сказала, что, конечно, можно к ним, но она встает очень рано и будет тревожить человека, кроме того — их все-таки трос. К Горику сочли неудобным. Софья Сергеевна промолчала. И тут бабушка тронула Галю за плечо.
Пойдем к нам, — сказала она. — Мыс внуком вдвоем, места хватит. И к двери близко, воздуха вполне достаточно. Пойдем…
— Ладно. Мне до утра только, а утром я пойду, мне устраиваться надо…
Но Анна Павловна крепко держала се за руки и не отпускала.
— Никуда ты не пойдешь, — твердила она, — здесь будешь жить, с нами, поняла? Она его, раненого, с поля бои вытащила, на себе несла, сама была ранена, а я её отпущу куда-то! С нами рядом спать будешь, никуда не пойдешь!
Галя стояла сгорбившись, опустив голову, мы все таращили глаза на нее — так вот оно, оказывается, какие дела!
Мы все-таки уговорили Анну Павловну и постелили Гале у нас. Ей дали единственную подушку, которая была в доме, и телогрейку я ей отдал свою, но она от всего отказалась, подравняла солому, уложила под голову вещмешок, накрылась с головой шинелью и тут же затихла.
А утром, когда я встал на работу, ее уже не было. Одеяло, которое мы ей постелили под низ, было аккуратно скатано и положено в угол, солома тоже была прибрана…
Потом, правда, говорят, ее видели в местном госпитале. Вроде бы она санитаркой там устроилась. Но я ее больше не видел. И еще много дней стояло передо мной ее лицо — нежное и грустное, с тонкими летящими в глаза русыми волосами.
А потом я вспоминаю Женьку и Женькину маму. Софья Сергеевна тоже ушла от нас, вскоре после приезда майора. На четвертый или на пятый день. Вдруг заявила, что холодно в ее углу, дует все время из-под прогнивших досок, и ушла. Всю зиму, видишь ли, жила, ничего, не дуло. А тут весной — вдруг дуть стало. Ну, все сразу поняли, в чем дело. К булочнику своему она ушла — вот что. Дрянь, конечно. Хотя — мы тоже хороши. Женьку отпустили с этой тетей Полей. Что ж теперь осуждать Софью Сергеевну — она одна, ни одного близкого существа у нее не осталось, а как майор приехал, ее, видно, тоска заела, вдруг про мужа своего стала без конца рассказывать. То пилила его все время, что он им аттестата не мог оставить, не мог выбиться в люди, а то вдруг плакать по нем стала, вспоминать на каждом шагу. При этом она не забывала пять-шесть раз в день кушать. И вдруг — на тебе, дуть стало!..
… Я прошел уже около двух километров, а еще идти и идти. Обо всем успеваю передумать за эту дорогу, а потом под ритм шагов вспоминаю стихи, песни и сочиняю я их сам. Никто не знает, ни одна живая душа, но я уже много их сочинил, и когда иду один, пою про себя и читаю их, а если ветер шумит и дождь, то кричу, кричу во всю силу легких и ветер несет их куда-то по свету, и я счастлив тогда.
Однажды в такой вот ветреный день я прокричал песню о ветре:
О ком, о ком тоскуешь, ветер,Кого ты кличешь без конца,Играешь зорю на рассвете,И ночью плачешь у крыльца?Того уж нет, кого ты ищешь,Кого на крыльях ты носил,Он не забыл тебя, дружище,Но встать ому не хватит сил.
А в другой раз я сочинил балладу про одного старика. Шел полк, изнуренный боями, шел куда-то, отступая, и вдруг на каком-то мосту встретился старик. Обыкновенный старик с котомкой. Он стоял сгорбленный и смотрел на солдат. И тут произошло чудо. Откуда-то взялись силы, они все подняли головы и прошли перед стариком, как не проходили ни перед одним генералом.
Смотрели вперед с неподвижностью строгой,И каждый поклялся себе самому,Что поступью нашей — двухтысяченогой —Мы приговор смертный выносим врагу.… Уходим, и пыль оседает за нами.Пустынна дорога. Лишь сгорбленный дедУже не такими сухими глазамиНам пристально смотрит вослед.
Дорога, дорога… Бесконечная дорога! Чего только ни передумаешь, о чем только ни вспомнишь!
А иногда я вспоминаю совсем другое. Я вспоминаю совсем другой город, овраг, заваленный листьями, наш индейский вигвам… Было это все или только приснилось? «Клак», «клак», «клак» — стучат деревянные подошвы. Но они уже не одни. Чем ближе к комбинату, тем больше их становится. По всем дорогам, по всем тропинкам выходят сюда люди, выходят на эту дорогу, ведущую в сторону комбината, и все они в деревянных ботинках, все они идут одинаковым, размеренным шагом, в одинаковых телогрейках, одинаковая деревянная армия женщин и детей, — идут взводы и роты, полки и батальоны, идут, идут на приступ, и ровный, непрерывный деревянный стук растет и ширится в предрассветном воздухе…
3
Комбинат накануне катастрофы: нет горючего, дизеля работают на каких-то отходах, на том, что раньше еливал ось в отстойник. Все чаще садится напряжение, трудно удерживать моторы на нужных оборотах, их натужный вой рвет сердце, бегаешь — выключаешь станки, но это мало помогает — станция отключает один фидер за другим, дизеля останавливаются, начинается чистка — цех простаивает.
Несколько раз во время таких простоев Гагай звонил Бутыгину, просил прислать нас помочь на станции, но Медведь каждый раз находил нам какую-то неотложную работу, посылал разбирать мотор, менять подшипники или реостат чинить — хотя это вовсе и не горело да и вообще не нужно было.
— Тоже умный нашелся, — ворчал Медведь. — На чужом горбу в рай въехать. Пошли к «японцу сейчас его разберем и чистить будем.
— Так ведь… Мы ему недавно профилактику делали, — возражаю я.
— Ничего, еще сделаем — не вредно.
— А напряжение дадут? — говорит Миша. — Вот сейчас дадут? А мы мотор разбирать будем? Сами станки держать будем?
— Не беспокойся — так скоро не дадут. Раз зовет туда, значит, дело часа на два — не меньше. А мы пока на себя поработаем — зачем нам на чужого дядю работать. Так ведь, Синьор?
— Не знаю, — отводит глаза Синьор, — если простой от станция — все должны помогать, все пострадают…
— Ну, это у вас так, у капиталистов! — усмехается Бутыгин. — А у нас иначе: если простой не по нашей вине — мы не страдаем, нам зарплата все равно идет, понял? Так что нечего нам беспокоиться. Ну, валяйте к мотору.
Но Синьор не двигается. Он глядит на Бутыгина, широко раскрыв свои зеленые глаза, и вдруг решительно взмахивает рукой.
— Позвольте, как же то может быть?! То не может так — наша вина, не наша вина… Станки стоят, мы все…
— Ладно! Хватит умничать — работать надо, — обрывает его Бутыгин, и мы идем, понурив головы.
— Не слушай ты его, Синьор, — говорит Миша и зло сплевывает себе под ноги, — пошли ты его, знаешь куда! Гад он, сволочь, понимаешь?!
В один из таких ремонтов Гагай сам пришел в цех.
Он посмотрел, чем мы занимаемся, и нервно мотнул головой.
— Бросайте все, — сказал он. — Бросайте как есть и пошли со мной — локомобиль будем ставить.
Мы с удовольствием разогнули затекшие спины, побросали тряпки и наждачную бумагу — Бутыгин заставил нас в который раз чистить кольца и замыкающий механизм «японца». Он осточертел нам до бешенства — этот длинный, вытянутый, как дирижабль, мотор, мы уже видеть его не могли: чуть что — сразу сюда, на «срочный» ремонт.
— Пошли, ребята, — говорит Миша, — хватит, ну его к дьяволу. Славка, Махмуд, собирай барахло.
И тут, откуда ни возьмись, появляется Медведь. У него просто дар такой особый — не иначе. Часами его нет, где он там ходит, что делает — бог его знает. Но достаточно нам только подумать, что, мол, пора уходить, довольно — и он тут же появляется как из-под земли. Он увидел Гагая, увидел нас, собирающих тряпки и инструменты, и все, конечно, понял.