Вильям Александров - Чужие и близкие
Но мои размышления на этом прерываются. Люди стоят внизу, на земле, они хотят есть, и они кричат мне оттуда, снизу, и я вновь трясу дерево.
Солнце уже почти закатилось, собственно, для них, стоящих внизу, оно уже давно закатилось, но мне еще виден его маленький малиновый краешек, и я не слезу, пока оно не зайдет совсем, хотя они кричат мне, что хватит, довольно. Все вокруг усыпано тутовником. Они собирают уцелевшие ягоды, ссыпают с одеяла в посуду-, вот я вижу, как Софья Сергеевна торопливо ополаскивает горсть ягод в арыке и ест, ест, ест…
С тех пор, как пропала Женька, она поправилась, растолстела даже. Она только и делает, что ест. Поплачет немного, потом вытрет слезы и готовит себе что-нибудь. Она познакомилась с каким-то там булочником из пекарни, он иногда приходит к нам, приносит что-то завернутое в тряпку, они шепчутся в углу, потом она уходит с ним до позднего вечера.
— Ну что ж, — говорит бабушка, — человек есть человек. Ему еда нужна. И надо, чтобы кто-то был рядом.
— У нее Женька была, — возражаю я, — куда она ее дела?
— Да. Этого я тоже понять не могу, — качает головой бабушка, — это для меня непостижимо! Послать дочь неизвестно куда, неизвестно с кем! Хотя… Она ведь хотела, чтобы жилось лучше…
— А, бабушка! Ты всегда всех защищаешь. У тебя всегда найдется оправдание. Мы все хотим, чтоб жилось лучше, правда? Так что ж, нам всем торговать идти, что ли?!
— Видишь ли, Славик, разные люди по-разному ищут для себя счастья. И все можно понять. Нельзя простить только одного, когда человек ради своего блага делает вред другому.
— А Женьке она пользу принесла? Как Женька упрашивала ее, я ведь помню…
— Верно, Славик, верно. Но и мы хороши тоже. Не могли вмешаться.
— Хватит, Слава, слезай! Темнеет уже, сорвешься! — Это мне кричат снизу. Я опять задумался, опять загляделся на закат, на ветви, на глиняные крыши, уходящие вдаль… По этим крышам, наверно, можно до самой Ферганы дойти…
— Сейчас, — говорю я. — Ну, давайте еще разок. Последний… — Они смеются и вновь растягивают одеяло… В один из таких предвечерних часов, когда сбор тутовника шел полным ходом и все обитатели карусели стояли внизу, под деревом, а бабушка с Анной Павловной держали одеяло, стукнула наша решетчатая калитка и во двор, тяжело прихрамывая, вошел человек в армейской форме со звездой комиссара на рукаве. Рядом с ним шла молодая женщина, совсем, пожалуй, девушка, тоже в форме и в сапогах. Мне особенно запомнились эти сапоги — большущие хлябающие кирзовые сапоги, — они так не вязались с миловидным девичьим лицом. За плечами у нее висел большой рюкзак, а у него ничего не было, и она поддерживала его под руку.
Я сразу заметил их сверху, потому что лицом был обращен к калитке, и застыл, наблюдая за ними. А наши, захваченные сбором, видно, ничего не замечали, кроме тутовника. Потом вошедших увидела бабушка, она стояла, окаменев, силясь что-то сказать, но не могла, видно. Анна Павловна стояла спиной к калитке, она ничего не видела и продолжала держать одеяло.
Мужчина и женщина взошли на мостик, стали проходить мимо, мужчина повернул голову, Анна Павловна тоже посмотрела в его сторону и тихо вскрикнула. Одеяло выскользнуло из ее рук, тутовник посыпался в арык, а мужчина, вглядываясь, произнес хрипло:
— Аня?
Анна Павловна закричала громко и кинулась к мужчине, но девушка, сопровождавшая его, успела сказать:
— Осторожно.
Так появился в нашей карусели комиссар Кожин. В тот вечер мы все собрались за столом, если можно так назвать постеленные на пол одеяла. Для этого пришлось снять все перегородки, все висящие на веревках полотнища. Комната сразу стала просторной и открытой. Посредине застелили большой квадрат, на нем стояли вещи, которых мы не видели давным-давно. Тут были мясные консервы, кусок сала, баночка кетовой икры, кубики сухого какао, консервированный компот и даже две плитки соевого шоколада. А в центре «стола» возвышалась бутылка водки и три бутылки самодельного вина (это было единственное, что достали на месте — все остальное — из рюкзака майора Кожина. Сам рюкзак, похудевший, обвисший, жалко висел на гвозде).
— Что вы делаете! — возмущенно шептала Анне Павловне Маруся. — Это ж его месячный паек! Заберите сейчас же…
— Оставьте, Маруся, — раздраженно отмахивалась от нее Анна Павловна. — Человек живой вернулся, а вы — паек…
Анна Павловна преобразилась, из подавленной заботами старушки она вдруг, в один вечер, превратилась в симпатичную и совсем еще не старую женщину, она скинула свой старушечий платок, сделала прическу, и у нее оказалось приятное женственное лицо и совсем еще живые, не потухшие, как казалось раньше, глаза. Она надела хорошее платье, туфли, и все наши женщины принарядились, даже бабушка вытащила единственную оставшуюся у нее хорошую вещь — старинную черную шелковую шаль — и накинула на плечи.
Мы все сидели вокруг «стола», поджав под себя ноги, и глядели на пришедшего с фронта человека, а он сидел тоже на полу, только ему подложили скатанное одеяло, чтоб было повыше, сидел, прислонившись спиной к столбу, и разглядывал нас.
Он был тяжело раной и живот и в грудь, перенес операцию, лежал в госпитале и за это время ничего такого не написал Анне Павловне. А теперь, когда ему стало лучше, попросил, чтоб его выписали, и на время отпуска приехал сюда, к семье. Ему дали в сопровождающие вот эту девицу в сапогах. Она хотела тут же уехать, но Анна Павловна но пустила се, заставила сесть со всеми вместе, и когда она сняла с себя шинель и сапоги, то оказалась совсем еще девочкой: лот восемнадцать ей было — не больше, с прямыми, легкими, как паутина, русыми волосами. Они вес время слетали на лицо, и она сдувала их, совсем по-детски выпячивая немного губу. Я ещё подумал, что пошла, наверно, в санитарки в том городе, где был госпиталь. Вот только откуда у псе эта шинель и сапоги? Наверно, в госпитале выдали. Она сидела рядом со мной, все время молчала и только изредка вскидывала исподлобья свои светлые глаза и снова опускала голову.
«Странная какая-то», — подумал я.
Майор лежал в госпитале где-то на Урале, а потом его поревели в Фергану, и последние два месяца он был здесь.
Манор разлил вино. Все сидели молча и как завороженные глядели на его руку, когда он подносил горлышко бутылки к кружке или к миске — у нас ведь стояло что придётся. Я видел — ему трудно было тянуться и перегибаться, он стискивал зубы от боли, и рука его подрагивала, но когда Липа Павловна захотела помочь, он мягко отстранил со.
— Не надо, Лия, я сам. Мужское дело.
Он разлил всем, себе оставил на донышке и долго молчал, глядя в свою кружку. Все вокруг тоже молчали, ждали, что он скажет.
И тут вдруг Софья Сергоевна выкрикнула каким-то не своим, разудалым голосом:
— Выпьем за Лию! За счастье её — это ж ведь такое счастье привалило!
Все как-то поёжились, не зная, что делать, и посмотрели на Софью Сергеевну. Она сидела возбуждённая, красная, и мне показалось — ужо немного пьяная. А рядом с ной сидел тот самый булочник. Как только она узнала, что приехал муж Лины Павловны и будем отмечать это событие, она тут же побежала за своим булочником, он пришел с буханкой хлеба, демонстративно выложил это на «стол» и теперь сидел с торжествующим видом на правах хозяина.
Всем стало как-то не по себе. Майор поднял на Софью Сергеевну свои запавшие, с красноватыми белками глаза, несколько секунд глядел так, не отрываясь, потом поднял кружку и сказал жене:
— За тебя, Аня. За тебя… И за всех вас, женщин.
И выпил.
Мы все выпили тоже. Потом разливал я — на правах мужчины. Когда дошла очередь до кружки майора, мы встретились с ним глазами и он улыбнулся — чуть-чуть, уголками губ.
— В каком классе? — спросил он.
Был в шестом, — сказал я. — А сейчас ни в каком.
— Как это?
Да он давно работает, Ванюша, — сказала Анна Павловна, — на комбинате он монтером…
Старший монтёр ткацкой фабрики, — сказала бабушка с гордостью, а на глазах у нее почему-то появились слезы.
Во-он что! — Майор опять посмотрел на меня и чуть улыбнулся. — Тогда другое дело. Давай, давай… — подбодрил он меня. И я продолжал разливать.
Потом я дошел до девушки в гимнастерке, она тоже подняла на мгновенье глаза, и мне показалось, что в них затаилась какая-то горечь и тоска. И я вдруг, сам не знаю отчего, ласково кивнул ей, а она как-то жалостно склонила голову к плечу и опять затихла.
Когда у всех было налито и Анна Павловна насильно распределила между всеми редчайшие яства, майор медленно встал, поднял свою кружку и сказал:
— А теперь, разрешите, я скажу несколько слов. Страшные муки выпали на долю нашего народа, на вашу долю, женщины и дети. Но, поверьте мне, за все ему отплатится — и за нашу кровь, и за ваши слезы, и за этот стол на полу…