Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
У дверей никого нет, и мы выбегаем на улицу.
Мы бежим во весь дух, и кажется, что в темноте за нами мчится весь ресторан: официанты с поднятыми подносами, толстые шубы, Додонов с выпуклыми красноватыми пуговками глаз на бешеном скуластом лице.
Мы бежим из последних сил, но топот за нами становится все громче. А может быть, это стучит кружка, ударяясь о пряжку пояса, кровь в висках, собственные наши сердца?
Мы бежим по Тверской, по заваленному снегом Александровскому саду. Ветер с ледяной пылью дует навстречу, как будто ловит нас, широко расставив руки и с тонким, удивленным свистом смыкая их где-то далеко позади.
Мы добегаем до берега Москвы-реки и падаем просто потому, что больше нет сил. Кружка коротко лязгнула о лед, и стало тихо. Темно, и другого берега не видно. Внизу неясно виднеется замерзшая река. Кое-где ветер выдул снег, и обнажился лед. Перед глазами намело пушистый холмик снега, на нем темнеет круглое пятно от дыхания.
Холмик становится выше, заслоняя реку, и исчезает; я снова слышу топот, оборачиваюсь и вижу бегущего поросенка с петрушкой во рту, а за ним в темноте тяжело топающего сапогами нэпмана в шубе. Вот он нагнал меня, схватил за плечо и тянется к кружке, но я подтягиваю ноги и сжимаюсь в комок, напрягаясь всем телом.
Открываю глаза. Мотька трясет за плечо и кричит в самое ухо:
— Замерзнешь!
Я ощупываю кружку и, успокоившись, поднимаюсь. На улице пусто, тихо и темно. Мы идем к райкому сдавать деньги. Тяжелая жестяная кружка с сургучной печатью покачивается, ударяя по животу, и брезентовая перевязь оттягивает плечо. Мы идем к райкому, и я вспоминаю Ерохина, веснушчатую и ее подругу — строгую, красивую девушку, которая решила нашу судьбу.
— Дай помогу! — просительным голосом предлагает Мотька, но, хотя он теперь на всю жизнь мой лучший товарищ, я не отдаю кружки, а он не отнимает и даже не просит больше.
Мы идем, часто останавливаясь, чтобы передохнуть. Тогда я чувствую, что ноги становятся резиновыми, подгибаются колени, и я прислоняюсь к стене или прямо сажусь на тротуар с Мотькой рядом. Через секунду он снова трясет меня за плечо и кричит:
— Вставай, замерзнешь!
Мы поднимаемся и идем дальше — по Пречистенке, по кривому Мертвому переулку, мимо облупившихся домиков с окнами, закрытыми ставнями. Мы идем медленно оттого, что устали и трудно вытаскивать ноги из глубокого снега. Мотька впереди, а я за ним.
Шиэсу
Взволнованные и потрясенные, мы возвращались из Шиэсу — школы-интерната с эстетическим уклоном.
— Буржуазные штучки! — бормотал Ласька.
За одиннадцать лет жизни я успел повидать многое, но не было в нагромождении пережитого ничего похожего на то, с чем я встретился нынешним вечером.
— Лодыри. Вот и выламываются… — говорил Ласька.
Я был подавлен увиденным, его далекостью и непостижимостью, или вознесен — не знаю, как точнее определить тогдашнее состояние. Во всяком случае, все, нем я жил прежде, как бы поблекло.
Словно я побывал в тридевятом царстве и вернулся на землю, но не совсем, а оставив в этом «тридевятом Шиэсу» часть души.
Даже бормотание Ласьки, слово которого было для нас непреложным законом, мешало и почти раздражало. Новое чувство — сомнение — помимо воли возникало во мне.
Темнота стеной поднималась перед глазами. Обычно за ночной тьмой мне чудилось страшное: такое было бремя и уж так была устроена моя душа.
Обычно, но не сегодня.
Холодная и пустая уличная тьма превращалась в темноту театра, когда погашен свет, звучит музыка и, опережая актеров, ты нетерпеливо воображаешь — что же возникнет на сцене?
И хотя темный занавес не раздвигается, все-таки я начинаю угадывать то, что так хочу увидеть: я различаю огромные серые глаза, длинные тонкие ноги в белых туфельках, пурпурно-красное платье, перепоясанное кожаным солдатским ремнем, и тихо, как маятник, покачивающуюся около серебристой бляхи ремня пушистую косу. Но и девочка, и все в Шиэсу видится в воображении призрачным, как в тумане.
Хотя одновременно и необыкновенно ярким, почти слепящим.
Узнал ли бы я ее, если бы каким-то чудом встретил сейчас, по дороге в коммуну?
Не знаю.
И кроме того…
Кроме того, ведь это, вероятно, мне вспоминалась вовсе не одна девочка, а и та, первая, которая принимала нас, гостей из коммуны, в вестибюле. И та, которая так прекрасно танцевала на сцене. И та, которая играла на рояле. И та, которая показывала картины художников Шиэсу: дерево на поляне, лес, речку, поле.
Мы возвращаемся домой и поднимаемся на третий этаж, в спальню. В тусклом свете угольных лампочек видны грязные ступени лестниц и покрытые изморозью батареи парового отопления.
Конечно, я по-прежнему больше всего на свете горжусь нашей коммуной, но сегодня впервые осознаю, как нелегко с неба спуститься на землю, даже горячо любимую.
Я устал, хочется поскорее уснуть, но Ласька объявляет, что сейчас состоится заседание оргкомитета высшего органа самоуправления коммуны.
Да, самого Лаську я увидел растерявшимся на памятном ночном заседании.
И как не растеряться? Через неделю девчонки Шиэсу придут к нам в гости, и мы должны поразить их своими талантами, как сегодня они поразили нас.
Чем поразить? Где взять эти таланты?
Что делать, если уклон у коммуны другой, а совсем не эстетический?
Сердца наши заняты заботами о мировой революции и о шамовке, о том, чтобы хоть раз нажраться досыта и согреться. Высокое и повседневное уживаются в сознании, а искусству не остается места.
Мы можем в пять минут разгрузить грузовик, перебросить дрова в сарай и растопить топку парового отопления. Мы старательно работаем в цехах соседней Бутиковской текстильной фабрики. А теперь необходимо добиться расцвета искусства, да еще в такой ограниченный срок — семь дней. Эпоха Возрождения как-никак брала разбег несколько столетий.
Семь дней! Есть от чего потерять голову.
Оргкомитет поручил Яшке Полонскому организацию хора. Мотька обещал подготовить новую программу «Синей блузы».
И тут Ласькин взгляд останавливается на мне:
— Нарисуешь картины!
— Индейцев? — спрашиваю я запинающимся голосом.
— Каких еще индейцев?! Настоящие картины! Как в Шиэсу.
…Тут требуется разъяснение. Дело в том, что мое художественное дарование было, если прибегнуть к современной терминологии, крайне узкого профиля. Я мог изображать индейцев — и ничего больше. Я рисовал их с фантастической быстротой: благородных делаваров и ирокезов, коварных сиуксов. Молниеносное зигзагообразное движение карандаша — фигура воина. Кружочек — голова. Убор из перьев, копье, лук, щит — и индеец готов.
Мне и ребятам, которые, жарко дыша в затылок, наблюдали за этой работой,