Марк Хелприн - Солдат великой войны
– Пол его стенного шкафа, пусть и обшитого кедровыми досками, усеивали катышки моли, – добавил Алессандро.
– Почему ты насмехаешься над моим отцом? – спросил майор.
– Я любил вашего отца, – ответил Алессандро. – Он был таким же, как мой собственный. Как я же могу насмехаться над ним? Я насмехаюсь только над собой.
– Почему?
– Почему? Потому что, стоит мне к кому-нибудь привязаться, как этот человек умирает.
– Даже свежее пополнение, которое мне присылают, испытывает усталость от войны.
– Нет у меня никакой усталости от войны, – рявкнул Алессандро. – Меня воспитывали и готовили для битвы. Я больше двух лет на передовой. Я не устал. Я не боюсь. Я не лишен здравого смысла. Наоборот. Я причина смертей, и не только в сражениях. Если уборщица умирает в своей постели в Трастевере, солдат гибнет при разрыве артиллерийского снаряда, африканский вождь умирает от заражения крови, вызванного укусом страуса, все это одно и то же, так? Зачем проводить разграничения? Сомневаюсь, что это дело рук Бога. Для туриста в Пинакотеке Брера все картины одинаковы, как бы они туда ни прибыли, на поезде, на лошади, в автомобиле. Я не устал. Просто негодую из-за всех этих смертей.
– Это плохо. И что ты намерен делать? Ты не можешь оживить мертвых.
– Знаю. Пытался.
– Не понял. Ты пытался?
– Что ж, дело ясное, – кивнул Алессандро. – Полагаю, вы думаете, это иррационально. Так и есть. Но рациональное в ходу только в материальном мире. Но почему я должен ограничивать себя рациональным?
– Потому что тебя не поймут, если не ограничишь.
– Наоборот. В любом случае благоразумие иррационально, и те, кто рационален, на самом деле иррациональны, как и все остальные.
– Что?
– Вы человек современный. Наверняка. Вы признаете теорию эволюции, так?
– Ну да.
– Естественно, это основа вашего мышления. И теория энтропии, вы ведь с ней знакомы?
– Да, знаком, – подтвердил майор.
– И тоже признаете ее?
– Не знаю.
– Большинство признает. Они думают, что то, что справедливо для реальных физических процессов, можно приложить и к космологии.
– Что приложить?
– Только это. Вы верите в теорию энтропии, которая утверждает, что все процессы стремятся перейти на более низкий уровень организации и энергии, и в эволюцию, заявляющую, что история жизни – переход от простого к сложному, то есть с точностью до наоборот. Такие люди, как вы, верят в обе эти теории. Это de rigueur[75]. Такое благоразумие рационально? Я говорю, да пошли вы. Всю жизнь я посвятил возвращению мертвых только для того, чтобы понять, насколько это бессмысленно.
– Что ты делал, устраивал сеансы? Ты мистик?
– Я учился концентрировать силы и чувства и пытался соединять их, как музыку, как песню, с собственной жизнью, превращать во что-то новое. Это и песня, и не песня, нечто, имеющее собственную жизнь, движущееся в своем направлении и утягивающее тебя за собой. Я не играл на музыкальных инструментах, но изучал теорию музыки и знаю постулаты Аристотеля[76], и музыка невероятно меня трогает. Я не играю ни на чем, за исключением барабанов, на которых может сыграть каждый, и не сочиняю музыку.
– Ох, – прервал его майор, обмяк на стуле, застыл.
– Я критик. Я пишу эссе о произведениях искусства. Это то же самое, что быть евнухом в гареме, но безответная любовь самая сладкая, и я держу положенную дистанцию. Я могу вбирать в себя критерии красоты, которые меня учили находить, запасать их, а потом усилием воли выдавать со скоростью пулеметного огня в любой угодной мне последовательности. Образы, тысячи, сотни тысяч образов. Мое поле деятельности – эстетика живописи. Из уважения к ней я держу в голове образы, сжатые в крошечные квадратики, такие, как миниатюры Одериси да Губбио и Франко Болоньезе, словно маленькие почтовые марки. Каждая сияет. Все равно, как вы смотрите в огневую камеру через глазок или в одно из этих пасхальных яиц с картинками внутри или наблюдаете за ярко освещенной и далекой частью города в телескоп с искрящимися линзами. В каждой рамке густо-красное, зеленое, темно-синее, цвета, которые итальянцы не научились смешивать так же хорошо, как англичане и датчане, хотя мы в совершенстве овладели всеми другими цветами. Когда я прокручиваю их перед мысленным взором – «Портрет Биндо Альтовити», «Бурю», птиц, другое, дарованное мне не только художниками, но и солнцем, когда оно садится или светит на здания цвета шафрана, виды идеально спланированных площадей, галерей, внутренних двориков – я вижу нечто живое, как песня, и в песнях, которые поднимаются в моей памяти, будто вращающиеся столбы дыма, из темноты оперных залов в свет прожекторов, чтобы вращаться в пустом пространстве наверху, я вижу лица людей, которых люблю, лица моих родителей, Гварильи и Ариан… и они почти живые.
– Но они не живые.
– Нет.
– Почему?
– Мои образы не годятся для воскрешения мертвых. У искусства нет предела, кроме этого. Вы можете подойти завораживающе близко, можете сжаться под его ударами, но вернуть мертвых в мир живых вам не удастся. Бог словно высвободил силы искусства, чтобы человек мог подойти вплотную к Его владениям, оказаться на грани понимания Его намерений, но в самый последний момент Он захлопывает дверь тебе в лицо и говорит, оставь это мне, а все, что тебе открылось, это урок. Увидеть красоту мира все равно что положить руки на направляющие, которые тянутся, не прерываясь, сквозь жизнь и смерть. Прикосновение к ним дает надежду, что, возможно, кто-то по ту сторону, если та сторона существует, тоже касается их.
– Кто такая Ариан? – спросил майор.
Алессандро словно не услышал. Повернулся к двери, посмотрел на прямоугольник синего неба в дверном проеме. Майор выдвинул ящик стола и достал револьвер в кобуре, обмотанный кожаным ремнем.
– Ты не офицер, – сказал он Алессандро, – но, пока ты будешь служить под моим началом, можешь носить личное оружие. Это кольт.
– Почему? – спросил Алессандро.
– Из-за того, куда я собираюсь тебя послать. Надеюсь, что там ты будешь меньше думать об искусстве и больше – о войне, чтобы ты смог пережить войну и провести остаток жизни, думая об искусстве. После того как привыкнешь к высоте после долгих маршей и спусков в долину, я собираюсь послать тебя в такое место, где ты станешь самым далеко продвинутым на север итальянским солдатом на всей линии фронта. Никто не будет воевать выше тебя, и никому не будет так одиноко.
– Почему?
– Потому что, – ответил майор, – именно этого ты и хотел. Пришел сюда, чтобы просить меня об этом.
* * *Возможность видеть из одной точки весь мир, такой огромный и такой синий, поражала. Небо вокруг синевой и глубиной ничуть не уступало небу над головой, а внизу облака, бегущие к горизонту, напоминали белый пол. Алессандро казалось, что он на небе, а не под ним. Поэтому, хотя и не только, чуть ли не постоянно у него было ощущение полета – он чувствал не головокружение и не непрерывное движение, а какую-то ауру легкости, отъединенности и покоя. От голубого льда отражался холодный и ослепительный свет. Сливаясь со светом неба, он приковывал внимание и вызывал восторг, и казалось, что привычный мир канул в небытие, а он, Алессандро, перешел на другой, более высокий уровень, где даже свет не такой мягкий и теплый, как внизу.
Тридцать человек вместе с Алессандро разбудили в темноте, в час ночи, и собрали на плоском снежном поле у лагеря. Разбившись на группы по пять, они привязались друг к другу веревками и проверили амуницию. Помимо необходимого для скалолазания, взяли с собой дневной запас еды, керосин, оружие. Некоторые получили дополнительный груз в виде электрических фонариков, мотков веревки, колец и крюков на случай, что ранее вбитые в скалу потребуют замены. И, разумеется, каждый нес винтовку, штык, ледоруб, петли, альпийский молоток и кошки.
Алессандро при подъеме никогда не тащил на себе такой вес. Отдельную лепту вносила, конечно, винтовка, которая вместе со штыком, лямкой и пятьюдесятью патронами весила пять килограмм. На солдатских шапках крепились шахтерские лампы с толстыми свечами. Горели они на удивление ярко и не оставляя копоти, поэтому полированные отражатели оставались чистыми.
Алессандро проснулся, предчувствуя встречу с холодом и ветром. Почти всегда в горах утро бывает холодным и сырым, потому что ветер тащит наполненные влагой облака через скалы и снежные поля. Начинать подъем в завывающей тьме, наверное, самое неестественное занятие для человеческого существа, но утро, когда Алессандро забрался на «Пост 06», выдалось теплым и сухим. Казалось невероятным, что небо, обычно бурлящее, точно горящий фосфор, было тихим, а ведь обычно выдавало гром, взрывы и шум моря. Звезды светили ярко и призывно, словно еще до восхода луны освободились от всего, что увидели за день, когда не могли говорить. Но теперь разыгрались, и их свет заливал снежные равнины.