Катехон - Сухбат Афлатуни
А она, Анна? Она любила. На этой скатерти она раскладывала в детстве свои сокровища.
Отец привозил из плавания не только «барахло», чужие запахи и смешные истории, которые он совершенно не умел рассказывать.
Он привозил еще монеты.
Она собирала монеты разных стран; целая тяжелая шкатулка.
Тут были темно-желтые болгарские стотинки, страшно похожие на советскую мелочь. Была одна греческая драхма с совой; эта сова была ее любимицей, она долго смотрела на ее круглые глаза. Были польские злотые, серые, легкие, не слишком интересные, хотя на них были какие-то стебли и фрукты… или нет? Еще десять чехословацких крон, она даже помнит год – 1967-й… И герб Чехословакии – старинный лев с раздвоенным хвостом. Надо львом сияла пятиконечная звезда. Сияла, конечно, только в ее фантазии: сама монета была, как и польские злотые, из какого-то легкого дешевого сплава… Хотя нет, была одна крона тяжелая, темная, с сидящей на корточках женщиной. В мускулистой руке зажат саженец, в другой лопата, еще какие-то саженцы.
И пфенниги, гэдээровские пфенниги. Она их почему-то называла «финики». Финики отец тоже привозил, сладкие и невкусные. Только косточка ее заинтересовала. Взяла ее липкими пальцами и воткнула в какой-то горшок с землей на балконе. «Ничего не вырастет», – сказал отец, куря рядом в домашних трусах.
Но гэдээровские монеты она называла финиками. Они тоже были из какого-то дешевого сплава, невесомые, вот-вот улетят с ладони. Нет, раскладывая их на серо-зеленой скатерти, она еще не думала об этом. О чем? О том, почему они такие легкие, эти монеты соцстран. Польши, Чехословакии, Монголии, ГДР… А советская мелочь была тяжелой. Деньги должны быть тяжелыми, думала она. Даже не думала, чувствовала.
А юбилейные рубли?
Спасибо за вопрос.
Да, юбилейные рубли. От них ее шкатулка и была тяжелой; один раз упала на ногу, неделю болело… Отец к юбилейным рублям отношения не имел; кроме одного, с головой Ленина: выпал из его кармана и недолго катился по полу. Этот рубль отец отдал ей: выпросила. Хотя у нее уже было два таких, с этой головой. Их вообще было очень много, этих юбилейных голов, с бородкой и всемирно известной лысиной. Выпущены в 1970-м, к столетию обладателя лысины и бородки. Ее всегда немного пугала эта голова с ровным обрезом на шее. Словно голова на блюде. Про Иоанна Предтечу она тогда еще не знала.
А эти двое – да, они знали.
Они многое знали, эти двое над серо-зеленой скатертью. Прижавшиеся друг к другу. Он слегка смугл, с тонкими пальцами. Она светлокожа, с широким, сдобным лицом. Перед ним рассыпаны монеты. Перед ней раскрыта книга, прекрасно иллюминированная, на приоткрытой странице видна Богородица с Младенцем. Что за монеты? Что за книга?
В его левой руке – маленькие весы, в правой – монета. Он осторожно взвешивает; она, отвлекшись от душеполезного чтения, глядит. На мужа, на монеты, на весы. У нее маленькие глаза и прямой нос. Она спокойна.
Муж рядом. Монеты рядом. Слово Божие рядом, на серо-зеленой скатерти.
Идет славный год 1513-й от Рождества Христова.
Еще на скатерти стоит массивный, оправленный в серебро стакан с водой. Вода чиста и прозрачна. Ее можно пить, можно просто любоваться. Рядом со стаканом – мешочек с жемчугом. Когда будут взвешены все монеты, станут взвешивать жемчужины.
Недалеко от жемчужин и стакана – круглое зеркало. В нем отражено еще одно лицо, некто третий. В красном тюрбане, в Европе была мода на тюрбаны. Сам художник? Возможно. Другие версии? Гость. Клиент. Друг семьи. Неплохо. Пришелец из будущего… Еще лучше. Кроме лица, в зеркале – раскрытое окно и шпиль на фоне светлого неба.
«Он похож на узбека», – сказала она, показывая ему эту картину.
В славный год 1513-й город Антверпен был заполнен марранами и морисками, бежавшими из Испании от преследований.
Нужно ли ставить звездочку, делать ссылку внизу?
Сожженный их не ставил, не любил эти ссылки, заставлявшие глаз нырять за пояснением вниз, а то и через несколько страниц. А она, Анна… она любила ссылки, длинные и подробные, как лунные осенние ночи. Но сейчас она не станет их делать. Она всё скажет здесь. Марраны – крещеные испанские евреи, бежавшие от инквизиции. Мориски – крещеные испанские арабы, бежавшие от нее же. Они селились в Антверпене. Многие были менялами и продолжали здесь свое дело.
Этот, с монетами и весами, был крещеным евреем. Или крещеным арабом. Он чувствовал деньги. Умом, сердцем, кожей, темными волосками на ней. Понимал их негромкий и властный язык. Их тяжелую, осязаемую поэзию.
А она, судя по круглому, неяркому лицу, была местной уроженкой. Набожной дочерью Фландрии или Северной Германии. Она умела читать книги и слушать лютню. Умела слушать мужа с тем спокойным вниманием, которое льстит книжным мужчинам. Она привыкла к нему, к его смуглому лицу и чуткому телу, к его пальцам. И к черному огню страха, который он вывез вместе со шкатулкой с монетами из своей Испании.
И он привык к ней. К тишине и покою, которые исходили от ее чуть сонных глаз, от ее книг, от ее маленькой груди. Привык и полюбил. Полюбил и привык.
Квентин Массейс. «Меняла и его жена». Холст, масло.
10
Она заскучала в Эрфурте.
Эрфурт был, в принципе, неплохой городок. Даже – город. Нет, всё-таки городок.
Ей стало в нем тесно, как в школьной форме, которую носила в батумской школе номер семь. Форма была красивая; «московская», говорила мать. «Нет, она тебе еще как раз…» А она в ней томилась и потела; возвращалась из школы мокрая, как лягушка.
Так и Эрфурт. Красивый эрфуртский Эрфурт. Фрукт. Торт. Ей было тесно в нем, среди его марципановых домиков и карамельных закатов. Ей было липко и тесно.
Она, впрочем, их уже и не замечала, домиков и закатов. Пригляделась, притерлась глазами. Когда долго живешь среди одних и тех же мертвых кондитерских украшений… Она перестала гулять ночью. Так, выходила иногда. Город был хорошо освещенным, привычным