В раю - Пауль Хейзе
В силу этих соображений он и решился объясниться с перчаточником и хотя, после неудачного исхода предприятия, у него не хватило мужества сообщить своему товарищу печальную новость, мы ради этого, однако, не изменим своего хорошего мнения о его добром сердце.
Тем не менее мы должны сознаться, что он счел эту роковую развязку романа для себя, скорее, благоприятной, чем достойной сожаления. Он сделал свое дело, заявил необыкновенное мужество и доказал прекрасному ребенку, как серьезны были его намерения. Теперь он мог со спокойным духом радоваться почетному поражению, которое позволяло ему привязываться всем сердцем ко всему миловидному и недосягаемому. Выйдя из ресторана, Розенбуш вступил на площадку, обсаженную вокруг зелеными кустами. Здесь стояли пять чугунных статуй, облитых лунным светом; и при виде их нашим героем овладело бесконечно приятное чувство, какое-то невинное злорадство, что он, в жилах которого еще течет живая кровь, может свободно гулять при изменническом лунном свете и столько раз, сколько душе угодно, быть жертвой несчастной любви, тогда как эти знаменитые мужи не могли пошевельнуться на своих пьедесталах. Он было даже запел громким голосом народную песенку:
Что оденешь ты, моя радость,
В храмовый праздник, в воскресенье?
Новую с иголочки косынку… —
но вдруг замолк; ему показалось, что при печальном настроении, в котором он по-настоящему должен был бы находиться, распевать такие вольные песенки не совсем прилично.
Мрачно настроенный Розанчик направил свои шаги домой, но когда он увидел свет в окне ожидавшего его Эльфингера, у него снова вдруг ушла душа в пятки; он не мог решиться взойти наверх и сообщить приятелю, да притом еще в такое позднее, ночное время, как отчаянно неудачно окончился его подвиг. Он поспешно повернул обратно и, совершив большой обход, прибыл в свою мастерскую, где мог рассчитывать найти всегда ночное пристанище, хотя и самое скромное.
Привратник был несказанно удивлен, когда его разбудили для того, чтобы отворить входную дверь на заднем дворе и впустить в нее господина Розенбуша. Белые мышки, которым снились бисквиты и швейцарский сыр, вдруг встрепенулись ото сна и беспокойно стали тереться мордочками о клетку; они узнали своего хозяина, который, однако, не обратил на них никакого внимания, а встал перед освещенной луною картиной, изображавшей сражение при Лютцене, и, простояв перед нею некоторое время, направился к тому месту, где обыкновенно расправлял свою бороду. «И ты ведь, кажется, не какой-нибудь оборванец, — проворчал он себе под нос. — Если бы ты ничего не создал, кроме того коня, который там становится на дыбы, почувствовав, что ему в шею попала пуля — баста! Anch'io sono pittore!»[24]
Затем он вынул из футляра флейту и, наигрывая adagio, прошелся несколько раз по комнате, чтобы дать время немного улечься винным парам. Почувствовав наконец утомление, он устроил на полу походное ложе при помощи старинного шведского седла, вместо изголовья, чепрака, который будто бы когда-то служил графу Пикколомини, и тигровой шкуры, походившей, благодаря трудам моли, скорее, на ландкарту, чем на прочное покрывало. Зато она достоверно принадлежала когда-то шталмейстеру Фробену. Теперь же она должна была укрыть на ночь утомленную плоть последнего романтика между батальными живописцами, который, укутавшись в нее, с тяжелым вздохом бросил еще один последний взгляд на лунную ночь и затем уснул так крепко и покойно, как это редко удается несчастным влюбленным.
ГЛАВА IV
До поздней ночи ожидал Эльфингер возвращения своего приятеля и наконец перестал сомневаться в том, что романическое похождение Розанчика окончилось далеко не достославно. Он утратил последние надежды и с тяжелым чувством на сердце пошел наконец спать.
Грустный, направился он на следующее утро в контору и покинул ее, под какими-то вымышленными предлогами, раньше обыкновенного. Он вышел в надежде застать Розенбуша, наконец, дома. Но маленькая, бедно и беспорядочно убранная комнатка батального живописца была пуста.
— Не совершил ли он в порыве отчаяния какого-нибудь безумного шага, не покинул ли города или даже…
Эльфингер очень любил этого доброго малого и потому был все еще сильно встревожен, когда подымался вечером вторично по мрачной лестнице своего жилья. Но там его ожидало убедительное символическое доказательство того, что друг его еще жив. Большая рыночная корзина стояла посреди стола, с длинной полосой бумаги, наподобие аптекарского рецепта; на ней можно было прочесть следующие слова: «Слабительное для бедных художников, принимать по мере надобности. Аптека, Кожаная Перчатка».
Но в корзине не было ничего, кроме записной книжки, в которой вчера ночью еще одинокий скиталец записывал свои жалобные излияния. Актер не успел еще дочитать последних строф, как дверь отворилась и вошел Розенбуш с такою торжественностью и таким страдальческим выражением на лице, что на него нельзя было смотреть без смеху. Заметив, что Эльфингер снова способен оценить весь юмор этого положения, у него точно гора скатилась с плеч. Он быстро подошел к приятелю, протягивая ему обе руки, и воскликнул:
«О, странник, выпей кружку
И помолись за него!»
— Но пойдем, сердечный друг, будем выше судьбы; и «хотя добродетель в мужчине не отвергает слез»…
— Стало быть, действительно, нет более никакой надежды?.. — прервал его Эльфингер, закрывая книжку.
— Никакой, раз навсегда! Разве на закате дней моих со мной сделается еще одно превращение, и я начну срисовывать скотов, или возвращусь в утробу матери и рожусь снова на свет учеником Пилоти.
Представь себе, Socius,[25] только вчера еще, за час до моего визита, папаша, этот прямодушный фиванец, попал на собрании художников в лапы одного моего хорошего приятеля, который продержал ему длинную и сильную речь о цветущем финансовом положении художества в нашем дорогом Мюнхене. Стадо овец, проданное только что за 8000 гульденов, и пара кроликов, рисованные молодым поляком или венгерцем, из которого великий волшебник и маг Пилоти образовал знаменитость и картины которого продаются прямо с мольберта, за неимоверные суммы, послужили поводом обоим мещанам сочинить собственную эстетику, которая так же неоспорима, как и математика. Что может быть убедительнее красноречия цифр?!
Вывоз раскрашенного полотна из этого доброго города принял в последние годы такие величественные размеры, что превышает в настоящее время даже вывоз дубленой кожи, и это внушает уважение к искусству даже обиженному музами отцу Нанни. Если б я сумел изобразить, как мочится корова, или передать какой-нибудь безобразный исторический факт, то мне, разумеется, готовы были бы преподнести мою возлюбленную на подносе, на батальную же живопись, напротив того, «спроса нет».
— Сколько вы выручаете ежегодно за свое старомодное искусство? — спросил меня перчаточник.
Ну,