Михаил Алексеев - Мой Сталинград
А сейчас я думал о незнакомых офицерах. Кто они? Почему, холодно поздоровавшись, сразу же отошли от меня и чего-то или кого-то ждут? Но уже в следующую минуту почувствовал, как лицо мое окидывается жаром, а сердце заколотилось так отчаянно, что стук его я не только ощущал, но вроде бы слышал. И не вроде бы, а действительно слышал, потому что, испуганное, оно заметалось и билось, как пойманный зверек, уже в висках и звенело в ушах.
Теперь я, кажется, понял, кто были эти двое. Это же следователи военной прокуратуры, и вызвали меня, конечно, для того, чтобы допросить сперва, а потом арестовать. Знать, дошла до них все-таки история со «штыками в землю»... Да, но почему бы им не арестовать меня там, на переднем крае – и не одного, а вместе с Хальфиным?
Оглушенный этой догадкой и посчитавший себя обреченным, я не скоро опомнился, чтобы глянуть на пришедших со мною. А глянув, был повергнут в еще большее смятение: среди приведенных самим же мною и мною же наугад взятых там, на передовой, солдат оказался один из тех, что прикопали свои штыки в землю. Он более других запомнился мне, потому что закричал тогда: «Ма-ма!»
Между тем вверх по балке поднялась еще небольшая цепочка бойцов с автоматами вместо винтовок во главе с капитаном, тоже облаченным во все новенькое, как и те двое. По едва заметному знаку одного из этих двух капитан построил автоматчиков в одну линию у противоположного ската балки. И как только каждый занял свое место, появились еще трое: два конвоира и один конвоируемый. Этот был без пояса, но с петлицами старшины.
– Это еще что? – закричал офицер из тех двоих, первых, по-видимому старший. – Безобразие! – с этим словом он подошел к старшине и, казалось, с наслаждением, что называется, с мясом, содрал с гимнастерки несчастного знаки отличия – петлички с четырьмя красными, наполовину уже стертыми звездочками на каждой из них. Содрав, офицер с отвращением выбросил их в кусты. Отойдя, приказал своему напарнику:
– Читайте приговор Военного трибунала!
Тот читал, а в голове моей – сплошной шум, сквозь который я не мог разобрать ни единого слова, написанного в этой страшной бумаге и теперь озвученного голосом человека, который останется жить и после того, как другого, тоже человека, через какую-нибудь минуту уже не будет. Приговоренный к смерти ничего не говорил, ни о чем не просил, не плакал, не матерился, не взывал к милосердию. Но я, ничего не слышавший из приговора, спокойно читаемого офицером, видел, однако, лицо приговоренного. На моих глазах оно менялось: покрытое до этой минуты чуть приметной щетинкой на щеках и подбородке, оно вдруг почернело, щетина стала выше и гуще, будто во много раз ускорила свой рост, и сразу же после этого начала быстро буреть одновременно с волосами на голове. Дрожь пробежала по всему моему телу, и весь я окинулся потом: прямо на моих глазах человек седел. Если бы раньше кто-нибудь рассказал мне о таком, я ни за что бы не поверил. Но теперь я видел это собственными глазами. И не тогда ли на моей голове – голове двадцатитрехлетнего парня объявились реденькие, небелые, а какие-то белесые, противоестественные волосинки-недоноски. Я их заметил позже и старался выдергивать, но они упрямо вырастали и в конце концов дождались той поры, когда от висков до самой макушки к ним набежало множество уже совершенно белых волосинок, когда голова и ее владелец покорно примирились со всеми ними. А самых первых, «сталинградских», нынче уже не отыскать. А может, их уже и нету давно: первыми покинули мою голову. Лет эдак двенадцать назад – я имею в виду начало восьмидесятых – народный артист СССР Игорь Олегович Горбачев, самый блистательный исполнитель роли Хлестакова у истоков своей карьеры, «жаловался» мне: «На моей голове так мало осталось волос, что я каждой оставшейся волосинке давал имя. Были там и Ванька, и Петька, и Васька, ну и другие. И всякое утро, бреясь у зеркала, делаю грустное открытие: черт возьми, а Ваньки-то уж нет, а на другой день не вижу уж ни Сережки, ни Петьки...» Мы посмеялись вместе. Но в нашем смехе хоть и было больше тихой грусти, вызванной быстротой, с какой убегает от человека молодость, все-таки не в таком месте моего повествования следовало бы приводить этот, в общем-то, озорной, в духе Игоря Олеговича, рассказец...
...Построившиеся в одну линию автоматчики по команде капитана уже взяли автоматы на изготовку. Ожидавший самой страшной минуты и не отводивший ни на секунду глаз от осужденного старшины, я и не заметил, что к месту казни привели еще десятка два – три солдат. В то время я не знал, что такого рода дела делаются в присутствии посторонних лиц. Очевидно, в назидание: пускай, мол, посмотрят, что бывает с клятвоотступниками, нарушившими присягу не где-нибудь, а на войне. Трескучий залп автоматов я не слышал: успел плотно законопатить уши двумя большими пальцами. Наверное, он, этот залп, ничуть не отличался от тех, какие даются над свежей братской могилой. Но, повторяю, вот этот я не слышал. Но как упал старшина, видел. Странно, но упал он не одновременно с залпом, а несколько раз качнулся то вперед, то назад, будто кланялся, – и ни звука. И только уж потом рухнул, упал вперед, на живот. Исполнявшие экзекуцию автоматчики невольно попятились назад, словно бы убитый ими человек сделал атакующий рывок в их сторону.
На этом для меня все и кончилось. Я уж не видал, что делали с расстрелянным оставшиеся люди, я не уходил, а убегал что было мочи из той ужасной балки, еще не ведая, что убежать от нее было уже невозможно, что она будет преследовать меня все последующие пятьдесят лет, да и потом не отпустит, время от времени терзая душу, в которой, видно, и поселилась, прописалась до конца моих дней. Удивительное дело: повидавший столько смертей – только во вчерашней нашей контратаке «залегли», чтобы уже никогда не подняться, сорок наших бойцов, для которых обвалившийся погреб в Елхах стал братской могилой, – повидавший множество смертей, я не был подавляем ими так, как подавлен, оглушен вот одной этой смертью на маленькой площадке безымянной безвестной балки. Оставался подавленным и тогда, когда узнал наконец о том, что же совершил старшина такое, чтобы его лишили жизни.
А произошло следующее. Помните: «Вольга, буль-буль»? Эта угроза сыпалась на головы наших бойцов и из листовок, и по ночам из репродукторов от немецкого переднего края, и она, угроза эта, выглядела вполне реальной. Не все могли устоять перед нею. Пускай единицы, но нашлись и такие, что не выдержали и попытались не быть потопленными в Волге, а тайно переплыть ее и оказаться на восточном берегу, куда враг если и переправится, то не скоро. Лучше это сделать на лодке, загодя укрыв ее в прибрежных камышах. А еще лучше – тоже заблаговременно – загрузить малое суденышко съестными припасами: хлебом-солью, мясными консервами, сахаром, табачком и прочим. Сделать это нетрудно, коли ты работаешь в продовольственном отделе Дивизионного обменного пункта (ДОПа, значит). Нетрудно еще и потому, что у тебя оказался сообщник, да не рядовой, а офицер, исполняющий тоже тыловую, но совершенно удивительную, непонятную, во всяком случае, для меня, должность: начальник клуба. Это на фронте-то, да еще на каком, на Сталинградском, для веселия не то что мало, но вовсе не оборудованном. Я помнил этого начальника, видел его несколько раз в далеком Акмолинске, на фронте, правда, ни разу. Но за фамилию память моя каким-то образом зацепилась: Рольбин. Идея убраться за Волгу, скорее всего, принадлежала ему, а старшине оставалось наполнить ее содержанием – в самом прямом смысле.
Выбрав темную, беззвездную ночь, осторожно раздвигая высоченные камыши, они по-кабаньи пробирались к прикрытой теми же камышами лодке. Как ни осторожничали, но их услышали, а может, и подстерегли, каким-то образом узнавши о намерении этих двух. Преступление очевидное, и кара, казалось, должна бы быть одинаковой. Однако Рольбину почему-то смертную казнь заменили штрафным батальоном, а в отношении старшины приговор оставили без изменения.
На этом я хотел бы и закончить рассказ об этой истории, если бы она не имела своего продолжения.
Через какую-то неделю в нашей маленькой дивизионной газетенке с внушительным названием «Советский богатырь» одна за другой стали появляться заметки о подвиге снайпера... Рольбина. Да-да, того самого. И это не было выдумкой журналистов: Рольбин не только сам выходил на снайперскую охоту в районе Елхов, но организовал и возглавил снайперское движение. И, разумеется, очень скоро состоялось отпущение грехов: Рольбина отозвали с передовой, вернули ему офицерское звание, а заодно – и прежнюю должность начальника клуба [27].
Ну а его сообщника не стало. Кстати, наши «старики», Кузьмич и Максимыч, а также неотделимый от них повар Зельма хорошо знали старшину, поскольку, минуя полковых снабженцев, приезжали за харчами для своей роты прямо на ДОП. Вообще, эти мудрецы были близко знакомы едва ли не со всей тыловой братией, к своей и нашей пользе. Со временем их знакомства простирались так далеко, что они были такими же частыми гостями не только продовольственников ДОПа, но и медицины. Их можно было видеть и в медицинской роте своего полка, и в дивизионном медсанбате. Там они добывали спиртишко, приплюсовывая его к традиционным, можно даже сказать, легендарным «наркомовским ста граммам».