Михаил Алексеев - Мой Сталинград
Злые, подавленные страшными потерями, возвращались мы, один за другим, уже под вечер в нашу нору: там вместе нам было чуток повеселее. К тому ж – яблонька. Она протягивала навстречу свои изломанные ветки, которых день ото дня становилось на ней все меньше и меньше. Мы собирали сшибленные сучья и, поскольку ночи уже были холодноваты, топили свою «буржуйку»; сучья разгорались не вдруг, долго шипели, из них красной живой кровью струился сок, распространяя по блиндажу горьковато-кислый, терпкий запах.
Всю ночь немцы вели в нашу сторону беглый, беспокоящий, бесприцельный огонь. Наша яблонька стояла на взгорке, и бедняжке попадало больше всех. Разрывные пули «дум-дум», осколки мин и снарядов искромсали, искалечили ее до неузнаваемости. Однако на искромсанных ветвях еще цепко держались кое-где яблоки. Мы сшибали их и, сочно хрустя, поедали в редкие и отраднейшие минуты затишья. Правда, теперь раскусывали яблоко осторожно, потому что нередко на зуб попадал крохотный острый осколок.
И коль скоро яблонька эта уже встала в строку моей повести, нарушу опять хронологию и расскажу о ней до конца, а потом вновь вернусь к тому месту, с которого она, яблонька, появилась перед всеми нами.
Три месяца без малого мы, трое, прожили в том блиндаже, обстреливаемые и днем, и ночью. Вероятно, мы могли бы найти более безопасное место для своего блиндажа, и все-таки не делали этого. Нам казалось, что яблонька, которая первой принимает на себя вражеские пули и осколки, надежно защищает нас: неспроста же все мы были покамест целыми и невредимыми.
В конце ноября 1942 года мы расстались с нашей яблоней: войска перешли в наступление. Впрочем, то была уже не яблоня, а жалкое ее подобие, огрызок, знобко вздрагивающий и стенающий на остуженном ветру. Не помню подробностей прощания. Помню только, что в кармане Василия Зебницкого, нашего Базиля, самого чувствительного из нас, много дней спустя мы обнаружили яблоко – с нее, с нашей Зерновушки, как нарекли мы свою безмолвную и безропотную защитницу. Тогда подумалось: а не хотел ли Василий сохранить яблоко до конца войны и потом, вернувшись домой, в свои азиатские степи, подарить его своей единственной маленькой дочери? Мы-то ведь видели, как страдал наш дружище от долгой разлуки с женой и ребенком. В такие минуты мы с Николаем Соколовым невольно думали: как же хорошо, что мы не успели жениться, насколько же нам легче было на войне, чем Зебницкому!
Теперь минуло более полувека, и редкий год для меня проходит без того, чтобы я не приехал на свидание именно с ней, нашей Зерновушкой. У меня не было уверенности, что увижу ее на месте, – это тогда, когда я ехал туда впервые после войны. И все-таки, выйдя к берегу Волги у подножия балки Купоросная, я стал быстро подниматься по ней вверх. Справа и слева ее обступали дома, высокие, нарядные, которых, разумеется, раньше не было. Все это радовало глаз и душу. И вместе с тем отчего-то было немного грустно. Отчего же? Не оттого ли, что все меньше и меньше оставалось надежды на встречу с моей яблонькой?.. Новая жизнь бушевала вокруг, стирая беспощадно следы минувшего. Где же тут уцелеть Зерновушке! А может, она умерла тогда же, сразу же после Сталинградского побоища, и теперь на том месте выросло новое селение?
Я, однако, шел. Шел упрямо.
Вот одна, другая дочерние балочки сбежали в балку Купоросная. Я ждал пятую по счету. Там, наверху, у ее истоков, и стояла Зерновушка, там и был наш блиндажишко, была наша нора. И вот она – пятая. С бьющимся сердцем подымаюсь выше, выше. Стоит! Да-да, стоит на том самом месте. И в отличие от меня, кажется, нисколько не постарела. Сучки новые, молодые, просторно разбросаны во все стороны. Только внизу, у самого комля, чуть видны были ее зарубцевавшиеся раны, тугими узлами вспухли они на грубой коре.
Жива, милая!
Быстро разгребаю снег в небольшой яме под деревом – это все, что осталось от нашего блиндажа. И на дне ямы обнаруживаю что-то круглое, холодное.
Яблоки!
Зубы ломит – студеные, жесткие. И вместе с тем упоительно сладкие. Я собрал их, набил ими карманы, снял шапку и в нее насыпал. И с этим-то драгоценным грузом медленно пошел к Волге.
А пока что шел октябрь 42-го. Мы очень надеялись на успех нашего соседа справа: затаив дыхание, прислушивались к реву «катюш», к непрерывному гулу 152-миллиметровок, к неумолчной трескотне пулеметов и автоматов, к отдаленным, подозрительно коротким крикам «ура», то и дело раздававшимся и сейчас же угасавшим, наконец, кажется на четвертый день сражения, совершенно умолкшим. И тогда мы поняли: прорыв не удался. Командир нашей дивизии полковник Лосев попытался было помочь соседу, требовал от командиров полков подымать батальоны в атаку, но кроме напрасно пролитой крови ничего из этих судорожных рывков не получалось.
Но горше горького было то, что сорвалось контрнаступление и у Жукова, двинувшегося с севера. Правда, ему удалось отвлечь на себя несколько вражеских дивизий, облегчить малость положение у Чуйкова, но мы-то, истекающие кровью и зажатые с одной стороны Волгой, а с другой немцами, надеялись на большее. Солдаты переднего края, мы привыкли думать, вернее, сам Жуков приучил нас думать именно так, а не иначе: где Жуков, там и победа. Что касается меня, то я успел нюхнуть чуток еще Халхин-Гола, где впервые вспыхнула яркая полководческая звезда Георгия Константиновича. А под Москвой она возгорелась еще ярче, так что с именем Жукова напрочно связано спасение столицы. А до этого был Ленинград, была Ельня, были другие боевые операции, пускай не столь значительные, но указавшие нашему и другим порабощенным народам, что немцев можно бить. Во всех последующих сражениях, кончая Берлинским, Сталин до предела «выжал» из Великого Маршала его полководческий гений.
Вот и мы, тут, под Сталинградом, держась буквально из последних сил, уповали только на него. По всем солдатским норам только и говорилось: «С севера идет Жуков!» И силы защитников Сталинграда, казавшиеся на последнем исходе, от магического этого имени – не утраивались, а удесятерялись. И в этом слове нет ни малейшего преувеличения. Москва же, Ставка Верховного, требовала, почти умоляла – держаться! И что бы вы думали – держались!
В самый критический час была принята «Клятва товарищу Сталину». Смысл ее был предельно прост: «Умрем, а Сталинград не сдадим!» О, это был особенный документ! Под ним стояли подписи всех участников великого сражения – от рядового до командующего фронтом. Потребовались тонны бумаги и два «Дугласа», чтобы переправить письмо-клятву в Москву, а затем в Подольский военный архив. Знаменитый сталинградский снайпер Василий Зайцев рассказал мне впоследствии, что к нему, даже в его потайное укрытие, приполз разведчик с письмом, чтобы и он, Зайцев, оставил на нем свою подпись.
Все политработники получили задание: в течение одних суток собрать в своих частях и подразделениях все подписи, чтобы каждый, значит, сталинградец собственноручно засвидетельствовал свою клятву.
Наш блиндажик на целые сутки осиротел, как тот легендарный райком в Гражданскую войну, из которого «все ушли на фронт». Всем нам хотелось попасть в первый батальон, откуда все мы были родом, то есть командовали своими ротами на позициях, занимаемых первым батальоном. Зебницкому, разумеется, хотелось бы наведаться в первую стрелковую, хотя едва ли в ней сохранилась хоть полдюжина бойцов-ветеранов. Ну а Николай Соколов не скрывал того, что хотел бы оказаться в бывшей своей пулеметной; мне же не терпелось повидаться с минометчиками – Усманом Хальфиным, сержантом Гужавиным, а больше того – с Мишей Лобановым, с коим не виделся с момента выхода к Елхам из-под Абганерова, там надеялся увидеть и Бария Валиева – этого невозмутимого при любых обстоятельствах казанского татарчонка, с которым очень не хотелось расставаться Усману, когда там, под Абганеровом, взвод 50-миллиметровых минометов передавался в стрелковую роту, по его истинному назначению. Мы даже заспорили, кому и в какой батальон пойти, но почему-то мои добрые друзья первый батальон уступили мне.
В минометной роте я не собирался долго задерживаться, потому что навещал ее все-таки почаще, да и находилась она поближе: огневым позициям минометной роты не обязательно было располагаться на самой передовой. Но задержаться все-таки пришлось. Усман поведал мне о самых последних потерях. Четверых абганеровцев тяжело ранило, и их пришлось переправить за Волгу, одного минометчика немцы добили уже на переправе при бомбежке. Убитым в роте оказался лишь один. И этим убитым был Зельма. Тот самый. И убит он был немецким снайпером в тот момент, когда, для ускорения дела, выбрался из хода сообщения со своим термосом в открытое место всего на какую-то долю минуты. Немец его подстерег. И сразил наповал. И пуля попала прямехонько в Зельмово хитрое сердце, будто вражина знал, что у нашего повара оно находится не слева, а справа...