Райнер Рильке - Флорентийский дневник
Но в то время — и как раз в этом смятении — я заметил, что если мне вообще суждено стряхнуть с себя оцепенение и собраться с силами, то каждый мой поступок, любое мое движение должны быть устремлены к Тебе; и когда мне впервые после этой мучительной бесчувственности пришлось вновь задуматься о завтрашнем дне, когда за Твоей фигурой замаячила судьба, послав мне Твоим отчужденно звучащим голосом железный вопрос: «Что ты собираешься делать?» — тогда во мне словно тронулся лед; с льдины сорвалась волна и со всей яростью бросилась на берег — без колебаний, без сомнения. Когда Ты спросила меня о будущем, а я лежал беспомощный, всю ночь следя за своей тревогой, я понял, вновь обретя Тебя утром, что Ты — вечно Новая, вечно Юная — моя вечная цель и что для меня есть один предел желаний, перекрывающий все остальные: идти Тебе навстречу.
Если б моей возлюбленной была бедная, маленькая девушка, мне пришлось бы распрощаться с нею навсегда; она любила бы былое и всегда перевязывала бы мои юные розы выцветшими лентами — теми, что я подарил ей однажды в мае. Вот потому-то молодые люди так часто бывают неблагодарны и непостоянны как раз к этим нежным и беззаветно преданным существам, все отдавшим им; такие девушки — что скрипки, умеющие петь лишь одну песню: они даже не замечают, когда эта песня приходит к концу.
Твои струны богаты; и как бы далеко ни зашел я вперед, Ты — всегда впереди. Мои битвы для Тебя — давно уже победы, и потому я подчас бываю столь мал перед Тобой; но последние мои победы принадлежат и Тебе, и у меня есть право принести их Тебе в дар. На далеком пути, ведущем через Италию, я пришел к вершине, отмеченной этой книгой. Ты за несколько немногих часов взлетела на нее — и уже стояла на блистающем в лучах пике, когда я только подходил к нему. Я был высоко, но все еще в облаках; Ты ждала над ними, в вечном сиянии[60]. Прими же меня, любимая.
Вот и будь всегда впереди меня, Ты, Любовь, Единственная, Священная. И пойдем вместе вперед, словно взбираясь к великой звезде, один для другого — прислон, один для другого — опора под ногами. А если я вдруг уроню ненароком руку с Твоих плеч, мне не будет страшно: на ближайшей высоте Ты с улыбкой поможешь взойти усталому. Ты для меня — не одна цель, Ты — тысяча целей. Ты — всё, и я провижу Тебя во всем[61]; и я — всё, и я привожу к Тебе всё, идя Тебе навстречу.
Мне не надо говорить: прости! Ибо я прошу Тебя об этом каждым своим молчаньем; мне не надо просить: забудь! Ибо давай вспомним и о тех часах, когда я в стыде своем хотел уйти от Тебя; но в этом слепом бегстве я все равно бежал Тебе навстречу. И я не хочу говорить Тебе: верь! Ибо знаю: то был язык, говоря на котором мы познали и приветствовали друг друга в это новое, священное утро, после длительной удаленности и дальнего свидания, ставшего нашей последней разлукой и последней для меня угрозой. — И вот — вся ценность этой книги в познании мастерства, которое есть лишь путь, в конечном счете сбывающийся в зрелости жизни. Каждым творением, что Ты достаешь из Себя, Ты созидаешь место для какой-то силы. А последнее из них (оно придет так нескоро) обоймет собою все, что есть вокруг нас действенного и подлинно сущего; ибо это будет величайшее место, исполненное всяческой силы. Его достигнет лишь один; но все творящие — предки этого Одинокого. Не будет ничего вне его; ибо деревья и горы, облака и волны были лишь символами той действительности, которую он находит в себе. Все в нем слилось, и все силы, прежде оспаривавшие друг друга, вибрируют, стянутые его волей. Уже не нужна ему даже сама почва под ногами. Он скатывает ее, словно молельный коврик. Он больше не молится. Он — есть. И, делая движение, он созидает, швыряя в бесконечность миллионы и миллионы миров. А в них та же игра начинается заново: более зрелые создания сначала умножатся, затем разъединятся и в конце концов, после длительной борьбы, вновь взрастят Одного, того, кто владеет в себе всем, Творца этого рода вечности, предельно великого в пространстве, наделенного пластическими жестами. Так вот каждое поколение, словно цепь, вьется от Бога к Богу. И всякий раз Бог есть вся полнота былого своего мира, его предельный смысл, его единое выражение и в то же время возможность новой жизни. Каким образом созреют, чтобы каждому стать Богом, другие, дальние миры — этого я не знаю. Но для нас путь к этому — искусство; ибо мастера среди нас суть жаждущие, утоляющие жажду всем в себе, дерзкие, нигде не возводящие хижин, и вечные, перелетающие через крыши столетий. Они приемлют частицы жизни и дают жизнь сами. Но уж если они однажды восприняли жизнь и несут в себе мир со всеми его силами и возможностями, они дадут что-нибудь — сверх этого…
Я чувствую: мы — предки какого-то Бога, в своем глубочайшем одиночестве через головы тысячелетий досягающие до Его подножия.
Это я чувствую!
Об искусстве
Дальние виды[62]
Рассказ о Флоренции эпохи кватрочентоОба они забыли друг о друге. Тропа, что долго вела их меж зарослей высоких диких роз по глухим местам, внезапно вбросила их прямо в открытое небо, в свет, протянув этих двоих Флоренции: на, возьми их. И мраморный город принял подарок. Он принял юношу, он принял девушку — и потому разлучил их. Ибо была вторая Флоренция, что забрала каждого из них. Город Беато Анджелико был родным для Симонетты, и она зашагала по нему, бесстрашно и вся в белом, прямо к Санта Мария дель Фьоре. Юноша в темно-тесном пурпурном платье старался походить на крутые дома-замки горожан: он рос вместе с их бдительными башнями. Черты его лица становились определенней, зрели и застывали окончательно, словно под незримым резцом. Он внимательно поглядел вдоль Арно и застыл, прислушиваясь. Потом напряженно сказал:
— А дым еще идет.
Симонетта, на пути в церковь совсем ушедшая в себя, обернулась, двинулась назад, смутилась и не сразу нашла взглядом Джулиано — настолько постаревшим он казался.
Он нетерпеливо протянул руку вперед, с силой, точно собирался пустить стрелу с незримого лука:
— Ты разве не видишь?
Девушку охватил страх. Она бросала взгляды наугад, беспомощно и быстро.
Они, ища, принялись кружить в пространстве между куполами и фасадами, долетая до вечерне-золотых холмов Фьезоле, оробели, устали и вернулись назад. Движения ее век были подобны взмахам крыльев.
Джулиано спохватился, увидав, как жестоко затравил ее бедные глаза. И раскаяние омолодило его так, как только могло омолодить. А любимая, почувствовав это, выросла, широко, почти по-матерински раскинулась над ним.
Она сжала рукой стебель дикой розы, подняла его к лицу, не ломая, и на белой цветочной чаше тихо прочла свою просьбу:
— Говори мне обо всем. Мне отсюда ничего не слышно. Но скажи — что ты имел в виду? Покажи мне дым, что ты увидел. Помоги мне отыскать его, открой мне, что он значит.
Юноша нерешительно заговорил:
— Был во Флоренции большой огонь. Один монах, черный, ходил по улицам, проповедуя: «Во всем, что вам любо, пылает искушенье. Я хочу избавить вас от блеска».
Тогда восшумел поток Арно. Джулиано глянул в вечер. Там все было — само великолепие и расточительство. Словно чем пристыженный, он продолжал, медлительно и колеблясь:
— Они снесли монаху все, что любили: кинжал, любимую книгу, венецианскую картину, золото, камни, цепочки… многие женщины — парчу, и пурпурные ткани, и собственные волосы, и все стало пламенем в его жестких руках.
Юный голос задохнулся в гневе и угас в словах:
— …а после огня — чад и пепел и нищета.
Поникнув головой, юноша тронулся с места. Он не решился признаться, что и сам возложил на костер свои златокованые украшения, — десять дней прошло с тех пор. Он смущенно зашагал по левому краю тропы. По другой, правой, обочине шла Симонетта. Дорога была пуста. Солнце садилось. Словно какой-то поток разделил их. Они слышали его шум.
Тишина.
Тогда они стали звать друг друга. Каждый — из своего страха.
— Джулиано.
Тишина.
— Симонетта.
Тишина. Поток становился все шире.
— Не бойся, — послышалось справа, издалека.
Тишина. И слева раздалось:
— О чем ты думаешь?
— Но значит, люди теперь нищие?
— Да.
И справа:
— А Бог?..
Что-то пыталось крикнуть в юноше: «Бог тоже». Он стоял, пошатывался, шарил вокруг руками — и вот юные тела ощутили друг друга, они застыли, они срослись посреди дороги, они стали как один человек. Они не открывали глаз. Они были пока слишком слабы, чтобы быть вместе вне этой совместной, тесной ночи.
Тогда Симонетта подумала: «Каково тебе, любимый?»
И темно спросил себя Джулиано: «Как назвать мне твою красоту?»
Им стало грустно — ибо ни один не мог вызвать в себе образ другого.