Михаил Коцюбинский - Фата Моргана
— Вот посмотрите, что со мной сделали. Двенадцать лет выматывали жилы, двенадцать лет их кормил... Разве такая должна быть правда на свете? Так тебе перетак...
Андрий у Хомы перенял брань.
Он говорил:
— Это им даром не пройдет, чужая обида вылезет боком. Разговор этот дошел до пана, и он перестал посылать Андрия на почту. Теперь на почту ходил уже другой.
«Что ты сделаешь ему, толстому? — думал Андрий.— У кого сила, у того и правда. Мы как скот у пана. Да где там! Он скотину пожалеет скорей, ведь за нее деньги плачены. Правду говорил Гуща...»
Гафийка взглянула на отца дружелюбно. Вот когда он вспомнил про Гущу...
О наймах не было больше разговора, но все знали: придется Гафийке служить. Маланка хворала, сразу осунулась и не каждый день выходила из хаты. Гафийка отправлялась на работу одна. Старая беда снова возвратилась. Горько было Маланке.
Вот вырастила дитя, берегла, заботилась о нем, готова была для него все сделать, звезду с неба достать, а теперь отдай людям на поругание.
Она знала, что значит служить. Это хорошо знали ее натруженные руки, ее душа, заглушенная внаймах, как цветок сорняками.
Одно утешало Маланку: вот-вот будут делить землю. Тогда Гафийка оставит работу и вернется домой.
А как пришлось отводить Гафийку к Пидпаре, Маланка была будто с креста снятая. Кланялась и просила не обижать ребенка.
У Пидпары Гафийка работала с утра до вечера. Хозяйка была больной, немощной женщиной, которая все стонала и едва шаркала по полу истоптанными башмаками на босу ногу. Вся домашняя работа легла на Гафийку, а больше всего хлопот доставляли ей свиньи. Кабаны лежали в свинарнике, а боровы, матки и поросята рыли двор. Утром, пока Гафийка готовила им еду, все это визжало, верещало, хрюкало и тыкалось пятачками в дверь. А над головой надоедливо стонала хозяйка, скрипел ее голос, и шаркали ее башмаки по полу. Гафийка радовалась, когда наконец попадала к свиньям. Свиньи, назойливые и прожорливые, сразу набрасывались на нее, рвали из рук, оглушали визгом и едва не сбивали с ног. Она ничего не могла сделать и только смотрела, как свиньи опрокидывали пойло, месили ногами корм и гадили. Те, которых откармливали, вели себя лучше. Чистые, тяжелые, они не хотели тревожить свой зад и только приподымались на передние ноги. Их надо было просить есть. Они не хотели. Щурили сонные маленькие глазки, подымали вверх чистые кругленькие рыльца и так нежно стонали: ох!.. о-ох...—будто хозяйка. Гафийка почесывала им животы, такие розовые, полные; тогда они отставляли еще и заднюю ногу, а завитой хвостик, словно живое колечко, все время вздрагивал... Ох... о-ох!..
Сюда любил заходить и сам Пидпара. Когда его высокая фигура появлялась в дверях и на загородки падала тень, Гафийка вздрагивала. Она боялась Пидпары. Он был неприветливый, суровый; вечная озабоченность таилась у него под густыми бровями, блестела серебром в черных волосах. Он тыкал палкой в кабанов, заставлял их подыматься и щупал хребты. Не глядя на Гафийку, говорил ей строго:
— Смотри у меня, девка, чтобы чисто ходила за свиньями... Божья тварь любит, чтобы о ней заботились.
Кроме Гафийки, было еще два работника. Пидпара выжимал из них все соки. Ему все было мало работы. Он сам работал за двоих. Когда голодные работники ели много, он ворчал жене: «Как есть, так взопреет, а за работу примется — зябнет... Бряк-стук, лишь бы с рук...» Когда же еда была плоха и работник откладывал ложку, Пидпара сердился: «Нищие! Чем они кормились дома? Водой да картошкой!»
Гафийке казалось, это он про нее говорит.
Особенно ненавидел Пидпара бедных. Сдвигал густые брови и с презрением цедил сквозь зубы: «Голытьба, что у него есть... Работал бы лучше, лентяй, так и было бы у тебя. А он только на чужое зарится...»
Одно было хорошо, что хозяин редко сидел дома. Он вечно был в поле, на сенокосе, в клуне[25], у свиней. Всюду от его высокой фигуры падала тень — и там, где она падала, работа, казалось, шла быстрее.
Иногда, в воскресенье, Пидпара снимал с вешалки жупан[26] и подпоясывался широким поясом.
После ухода Пидпары хозяйке становилось не по себе, будто она умирала.
— Пошел на сход... ох, ох... что-то колет в груди... Моего люди слушают очень... Что скажет, так и будет... Страх как уважают. Хотели старостой выбрать, да мой не хочет. Чтобы не быть добру без хозяйского глаза... Ох, мое горенько... ох!
Но было так, да не так.
Пидпара возвращался сердитый.
— Черт его знает, что сталось с народом,— жаловался жене.— Прежде что скажешь, всяк тебя слушает, а теперь хоть молчи... такая распущенность. Уж эти мне главари, голытьба! Тьфу!..
Под его бровями ложилась тень.
Иногда собирались гости. В праздник, когда спадала жара, приходил Скоробогатько Максим, староста сельский, которого дразнили «волчком», и тесть Пидпары, Гаврила. Они располагались во дворе, на вольном воздухе, а Гафийка, выносила из хаты сало и рыбу. Хозяйка, хотя было тепло, натягивала на плечи кожух и тоже присоединялась к компании.
Они ели и обсуждали, где что выгоднее продать, кто сколько чего собрал, кто кого и как обманул. У рыжего Максима была привычка собирать со стола все крошки в щепотку и бросать в рот, а после сала он облизывал пальцы. И не потому, что был голоден, а чтобы не пропадало. Он беспокойно моргал, вечно смеялся и поворачивал во все стороны широкое лицо, густо усеянное веснушками. Он любил перевести степенный разговор на скользкие темы.
— Вот скоро начнет голытьба землю делить... Ха-ха!.. Зачем богатым столько земли? Чтобы, значит, «всем по семь»... Ха-ха... у тебя сколько? Тридцать? Вот двадцать три и отрежут. Ха-ха!..
Пидпара не любил шуток. Но Максима не легко было остановить. Он уже подмигивал Гавриле:
— А вам, кум, не грех и больше отдать. К чему вам, в самом деле, вы уже старые, пусть голытьба своего добьется — покушает хлебца.
— Конечно! Что миру, то и бабе,— криво усмехался Гаврила.— Еще придется на старости за сноп работать.
— Ой-ой! Еще и как! Разве уже забыли, как жнут?
Пидпара сердился.
Черта лысого возьмут. Он ничего не даст. Что деды-отцы кровью добыли, то нерушимо. А что приобрел — то его труд, и всякие лодыри пусть помалкивают.
— Уложил бы на месте, как собаку, если бы кто решился, не побоялся б греха.
Пидпариха куталась в кожух и стонала:
— Ты хоть бы ружье получше купил. Ох, ох... боже милостивый. Твое негодное, бечевкой перевязываешь...
— И такого хватит... зачем деньги тратить...
«Ну, этот и клочка земли не выпустит из рук, пока жив»,— качала головой Гафийка.
После таких разговоров Пидпара хмурился еще больше.
Готовясь ко сну, он поправлял на стене ружье и клал рядом с собой топор.
Гафийке делалось страшно.
***С неба сквозь густое сито сеется мелкий дождик, а Мажуга накрыл плечи мешком и ходит по деревне. Сгибается, разгибается, как складной ножик.
— Слыхали, пан не хочет прибавить цену?
— Откуда ты знаешь?
— Только что Прокоп с людьми был у пана.
— А что пан?
— Как было до сих пор, так, говорит, будет и дальше. Дороже не даст.
— Так. Что же нам теперь?
Мажуга подымает руку, будто оглоблю, сжимает кулак, и слова вырываются из впалой груди, будто из бездны:
— Бастовать будем.
— Не захотим мы, наймут ямищан.
— Ямищане не пойдут. Они тоже подняли цену.
Олекса Безик выходит со своего двора, а за ним по грязи скачут ребятишки, словно цыганята.
Он на все согласен. Забастовка так забастовка. Хуже не будет.
Мажуга идет дальше. Его фигура в сетке дождя становится то длиннее, то снова короче, будто рыба в неводе бьется.
Маланка спрятала руки под фартук и злобно сверкает глазами.
— Так, мужички, так. Лезьте в ярмо, жните за тринадцатый сноп. Послужите пану.
И поджала сухие, увядшие губы.
— Не дождется. Пускай сам жнет.
— Да ведь жнивье колется...
Александр Дейнека сквернословит. Тяжелая брань гремит всюду, как цеп на току.
Дейнека мокнет, а в хату не идет. В толпе ему легче.
— Уперся пан, будем держаться и мы.
— Против общества ничего не сделает.
— Не заставит жать.
— Понятно.
— Бастуем, и все,— решает Полтора Несчастья.
А Мажуга уже на другом конце села людей подымает.
— Слыхали?
— Да, слыхали.
— Ну что ж?
— Как мужики?
— Бастуют.
— Раз бастуют, и мы с ними.
А панская нива дремлет, как море, в серо-зеленом тумане, и снится ей серп.
***Хома сидит на холме, Андрий рядом. Солнце печет. Плывет марево над селом, над нивами, и танцуют в нем — налево завод, направо усадьба.
Голос у Андрия тонкий, плаксивый. Словно милостыню просит, заглядывает в глаза Хоме.
— Видите, Хома, что со мной сделали?
Но глаза у Хомы мутные, точно мыльная вода. Уставились куда-то в пространство, и только изредка, как на мыльном пузыре, мигнет в них зелено-красный огонек.