Вечная мерзлота - Виктор Владимирович Ремизов
— А каюр?
— Каюр нормальный, такие не сдают...
— Все сдают.
— Это точно! — полковник поморщился, дотянул папиросу и бросил ее в снег. — Шесть лет сижу и говорю, что думаю — и пока ничего! Уважают! Даже особисты, я вам скажу! Среди них, кстати, встречаются приличные люди.
Горчаков молчал.
— Не согласны, — понял полковник.
— В лагере чего только не бывает... — Горчаков затянулся папиросой, пряча ее в кулаке. — Я на Колыме знал одного князя — умный, очень образованный, не матерился, уважительно ко всем и никогда не позволял себе злиться. И его берегли, наверное, как вас, как будто признавали за ним право быть таким особенным. И было это во время войны — совершенно невероятно!
— Ну вот, видите! — улыбнулся полковник.
— Да, он как-то умудрялся хорошо держаться, мне иногда казалось, что его для образца человеческой породы сберегают, на всякий случай...
— Вот! Золотые слова! Я потому и упираюсь, чтобы люди не забывались, кто они! Ведь этот Гринберг — умница и человек тонкий, а трус, каких свет не видел!
— Того князя расстреляли. Приехала какая-то шишка с проверкой, я не знаю, что там случилось, может просто под пьяную руку попал. Вечером его отвели за лагерь, а утром повесили бирку на его дворянскую ногу. А мужики, которые его закапывали, — Горчаков замедлился, но продолжил, глядя прямо в лицо полковника. — Я был одним из них. Мы сняли с него всю одежду, тогда с ней совсем плохо было. Даже драные кальсоны.
Горчаков докурил, бросил пустой окурок, его подхватило ветром, закрутило куда-то вверх, и он исчез в пурге. Вернулись в тепло. Гринберг сидел, обложенный бумагами:
— Георгий Николаич, завтра надо начинать замеры глубин, вы говорили, разберетесь. Я, честно, не очень понимаю, как можно промерить перекат на реке — а если он широкий, сколько же дырок долбить?
— Надо по фарватеру мерить, я описывал тундровые речки, не переживайте.
— Опять вы, Леня! Не бойтесь вы ничего, что нельзя проверить! Я бы вообще не стал дырки бить — на глазок бы писал, и все! — полковник, крепко зевая, устраивался на нарах. — Вот, прости господи, разоспишься, неделю можно нары давить... Бывало у вас такое удовольствие, Георгий Николаич? Особо когда жрачки полно и ни одного попки[93] рядом!
К обеду стало стихать, и Гусев пошел собирать оленей, вернулся с задней оленьей ногой, погрел застывшие руки у раскаленной печки и стал снимать шкуру.
— Замерзла важенка... бывает... — он надрезал шкуру и стал стягивать ее силой. — Они обычно встают против пурги и стоят, не пасутся. В тундре ветер сильнее, кучей стоят, впереди самые крупные быки, при сильных порывах маленько вперед двигаются. Бывает, дня два-три дует, так и за десять километров уйдут. А если какой-то к ветру задом встанет или ляжет, тогда все, эта вот теплая еще была... — каюр резал мясо на куски и опускал в котелок. — В следующий раз встанем по уму, в большом котле вам сварю, на костре.
Леня запустил руку в густую кудрявую шевелюру.
— Вы все-таки по реке хотите ехать, Ефим??
— По-другому не получится... — каюр твердо посмотрел на начальника. — В тайге снег глубокий, олени не пойдут!
— Как же нам промерять трассу?
— Здесь трассы нет еще, одни лагеря стоят... где-то прорубили просеку, а где-то и ее нет — тайга, и все. Жилье пока обустраивают, зимники бьют... — каюр Ефим Гусев как будто боялся расстроить начальника экспедиции.
— Послушайте меня, Леня, — спокойно заговорил полковник. — Поедем по реке, дырки будем долбить, дно мерить, а когда какие-то работы увидим на берегу, там будем подниматься наверх и мерить несуществующую трассу. Правильно?
На другой день ветер совсем стих, подморозило под сорок, солнце вставало в дымке. Пока завтракали, Гусев запряг оленей, а Горчаков спустился на реку и неторопливо продолбил первую лунку — лед был толще метра.
Прошло две недели, сработались, каждый стал понятен, и жили дружно. Да и грех было быть другому — работа несложная, планов никто не гнал. Главной заботой были олени, иногда встречались обширные наледи на реке да глубокий снег. Полковник Кошкин после работы на морозе любил завалиться и полежать. Не затапливал печку, не шел набивать снег в котелок, никогда не готовил и не стеснялся этого... Когда же надо было, впрягался и тянул за троих — долбил лунки, топтал снег впереди оленей. Молчаливый каюр Гусев оказался интересным, с непростой, необычной биографией и взглядами на жизнь. Ему было под шестьдесят, и он хорошо знал огромный район от Туруханска и дальше на север, чуть ли не до Диксона.
Этим утром Горчаков с полковником вели караван по льду и промеряли глубины, а Гусев с Гринбергом ушли на легких санках вперед с теодолитом и рейкой. Горчаков выправил прибор, и Гринберг теперь с легким сердцем, когда находили просеки под будущую трассу, делал промеры, а вечерами вычерчивал уклоны, которые — тут полковник был прав — вдоль тундровой реки были несущественные.
Василий Степанович опустил лот, замерил глубину, записал. Стал сматывать быстро обмерзающую веревочку. Горчаков на берегу, у кромки льда, затесывал дерево. Глубокая борозда в снегу вела к нему. Полковник только поначалу посмеивался над основательностью Горчакова, но потом привык, сел, вытирая пот после долбежки. Обмахивал морозную изморось с шапки и бровей. Горчаков ставил две затески, первую на высоте метра от уровня льда, вторую — на двух метрах.
— А вы серьезно к этим промерам относитесь, Георгий Николаич?
— Это для речников, — Горчаков подумал о чем-то и вдруг улыбнулся. — Я точно такую же работу в двадцать восьмом году делал. Кажется, что и пешня та же самая... А потом мы плыли по этим нашим измерениям, снаряжение забрасывали. Я эти затески на карте отмечаю, потом можно будет просто плыть и, глядя на них, понимать глубину.
Погода стояла пасмурная, мороз не больше десяти градусов, работали легко, в фуфайках нараспашку, ушанки не подвязывали. Горчаков взял в руки длинный хорей, тронул оленей и сел в заскрипевшую нарту с грузом. В нее была запряжена четверка, сзади шесть быков тащили