Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев
Вот это другой разговор. Митя Клешня губы растянул в удовлетворенной улыбке, подмял машиной кедришко, с которого посыпалась, залепляя ветровое стекло, промерзлая мертвая хвоя, свалилась, глухо стукнувшись, хилая бессемянная шишка, – вот это другое дело! Почувствовал, как гусеницы перегрызли костяной от студи ствол, размочалили его на волокна, – вот это другой разговор!.. Если бы всегда Рогозов так вот речи свои вел, просяще, ласково, с чувством, душа в душу жили бы.
Стадо махом одолело лесок, выскочило на болотную равнину. Если в чахлолесье вездеход не поспевал за оленями, то на равнине он мигом взял свое: олени, увязая в снегу, в кровь обрезаясь о чарым, вязли, спотыкались, иногда заваливались набок и, подгоняемые страхом, поднимались вновь, окутывались беспомощным затравленным дыханием, ныряли в снежные бурты, надутые в низины ветром и ничем от равнины не отличимые, тонули в них, не зная, куда бежать.
Обреченным сделалось стадо – никуда не скрыться от беспощадного железного зверя.
Вот один олень, вернее, олениха, комолая важенка с гладкой, изящно заточенной к носу головой, рухнула в снег, угодив чуть ли не под самые гусеницы вездехода, прядая потными, тут же покрывающимися белым снеговым куржаком боками. Вывернула голову, моляще глядя на людей… Но выстрел Рогозова насквозь проломил череп. Важенка даже не дернулась, покорно легла в чарым. Еще один выстрел – и еще одна важенка, остановленная на бегу, подпрыгнула по-козьи, несмотря на затравленность и усталость, ловкая и изящная, завалилась на спину, застригла воздух длинными тонкими ногами, не понимая, за что ей такая боль, кому она могла причинить вред. Приваренный кровью к снегу, мех мешал ей, не давал подняться, она выдирала его клочьями из собственной спины, мучалась, стонала, плакала, изгибалась, пока выпрыгнувший из вездехода Рогозов не разбил ей прикладом голову. Отер окровяненную, с прилипшим мехом железную пластину приклада о шкуру важенки.
И снова рев мотора, лязганье траков, треск снега и льда, крахмальный скрип под днищем – шел лихорадочный гон.
В кабине пахло пороховой кислятиной, жженой шерстью – горели самодельные пыжи, бумага, одуряюще пахло свежей кровью.
Ложились, буквально вбивались от выстрелов в снег олени, кровянили девственную белизну, ломали щелястыми, с застрявшими в раздвиге каменными ледышками, снежным крошевом, мхом копытами чарым, хоркали, взвизгивали обреченно, по-собачьи – ни разу Митя Клешня такого визга у оленей не слышал, вот диво, – дыбили загривки, пытаясь сопротивляться, и умирали, понимая, что все равно жизнь теперь и всякое сопротивление бесполезны.
– А не нагорит нам за такую охоту? – спросил Митя Клешня, когда пятнадцатый или шестнадцатый олень был брошен в кузов, поморщился досадливо, глянув в заднее зарешеченное оконце: весь кузов был в крови, в ошмотьях шерсти и багровых наледях – мыть машину придется, по зиме хлопотное дело. – Истребление ведь.
– Какое такое истребление? – выкрикнул недовольно Рогозов, вытряхивая в ладонь латунные стакашки – гильзы многоразового пользования, которые он снова набьет порохом, дробью, выковырнет просеченный бойком капсюль и вставит новый, и так до бесконечности, пока гильзы не прогорят до дыр. – Какое такое истребление? Эти олени – ничьи. И государству они помеха. Оленеводы на севере их бьют почем зря: самцы из стада важенок уводят, урон от них сплошной.
Следующим они нагнали лося. Сохатый был некрупным – молод еще, вислогуб и соплив, раз попал в оленье стадо; таких молокососов, судя по следам, было три, – этот вымахнул из снега, стал брать влево, норовя уйти от погони.
– Не уйдешь, врешь! – стиснул зубы Митя Клешня, будто настоящий фронтовой танкист. – Не с-с-смоешьси-и, падла-а-а… Уть, сопатый-сохатый!
– Не зевай, не зевай, – Рогозов, как заметил Митя Клешня, находился в состоянии не то чтобы возбуждения, нет, а какого-то сладкого опьянения – все это поселилось в нем в те минуты, когда они убили первую важенку – ту, что сама свалилась под гусеницы, вытеснило прочь из души, из мозга, из жил все остальное, и теперь – было понятно – Рогозов не остановится, пока не перебьет все стадо. И горе тому, кто неожиданно поднимется встречь, попытается схватить за руку, образумить – всадит пулю в этого человека, кем бы тот ни был, – состояние у Рогозова такое. Охота есть охота, это сладкое, пьянящее действо застит все, и если человек находится во власти его, если неуправляем – остановись любой, не подходи.
– Держи след за лосем! – прохрипел Рогозов. – Левее возьми, ну! Стрелять неудобно.
Но лосенок, хоть и несмышленышем был, а оказался упрямым и сообразительным – все более забирал в Митину сторону, уходя от смертельных черных зрачков рогозовской двухстволки. Шла смертная яростная игра, ставка в которой с обеих сторон была одна – жизнь лося-маломерка. А маломерок неутомимо трясся по снегу, вскидывал по-телячьи зад, крутил затравленно мордой, задирал ее на бегу вверх, роняя на снег пену, выкатывал налитые кровью глаза, старался зацепить попыхивающим светлым искорьем взором вездеход, понять, чего людям от него надо, хрипел и месил копытами снег.
Никак не поддается сохатый, не хочет уступить. А чего сопротивляться-то, все равно это физкультурное состязание проиграно, как ни фыркай, как ни крути башкой и не свети глазами! Митя Клешня, увидев, что сохатый правит в очередной пятак чахлолесья, взял круто влево, чуть ли не под прямым углом, и лось-несмышленыш тоже взял влево и подставил под выстрел темный заиндевелый бок.
– Хорошо! – одобрительно пробормотал Рогозов, вскидывая ружье.
Митя Клешня на секунду даже сжался: сейчас Рогозов жахнет. И, возможно, из двух стволов – лося валить надо наверняка, чтоб не трепыхался, никуда не бегал больше. Митя знал, почему Рогозов не хотел упускать сохатого («сопатого»): если бы это был олень, он плюнул бы на него и погнался за стадом, за всеми одиночками ведь не поспеешь. Оленье мясо хоть и вкусное и мало чем отличается от говядины, но когда оно, сваренное, выставлено на стол, смотреть на него бывает противно и есть противно: коричнево-черное, непривычного цвета, будто дохлятина, с тундровым запаренным запахом – от мха, наверное, эта вонь, от мха и постоянной беготни, шараханий в сторону, от комарья, которое жалит смертно, без устали, живого оленя часа за три, если не отбиваться, запросто слопать может. И вода на севере, где водятся олени, – талая, ледяная, нет в тундре воды нормальной, из облака пролившейся, имеется лишь только эта преснятина, всех солей, привкусов, а заодно и микробов лишенная, – от застойной воды запаренность и дух худой, от мха и воды.
Строганину из оленины кочующие зыряне делают мастерски – выморозят ее до сталистого