Синий Цвет вечности - Борис Александрович Голлер
— Как мне вас понять?.. — спросил он, уже совсем сбитый с толку.
— А никак! — сказала она уже почти строгим тоном. — Я вам ничего не могу сказать больше. Мне нечего сказать! Вы мне ничего не должны! — И поднялась, демонстрируя конец разговора.
Он, естественно, выложил ассигнации на стол. Она даже не взглянула сколько.
Свет пал на нее. Ее платье оказалось сиреневого цвета. И в каких-то узорах, уходивших в темный фон. Почудилось — и лицо у нее потемнело.
Алексис тотчас полез с вопросами — еще не выйдя из дома.
— Ну что?
Лермонтов отмахнулся:
— Потом. Потом!..
Спускаясь по лестнице, Алексис повторил вопрос:
— Что она тебе сказала?
— Да ничего. Она дура, не слушай ее!
— Да я и не слышал!
— Отставки не будет, если верить ей! Возможно, права. А все остальное… Когда я был маленьким, бабушке на Кавказе нагадали, что я проживу долгую жизнь и буду дважды женат. Ну, для двух жен, сознайся, нужно же время? А если его нет? Потом… Мне все-таки хочется верить тому — первому гаданью!
Он успокоил себя как мог.
VII
ИЗ «ЗАПИСОК» СТОЛЫПИНА
Нет, мне он, конечно, пересказал слова гадалки — может, не полностью. Не зря я отговаривал его идти. Человек не должен знать таких вещей наперед — я в этом убежден. Господь не зря держит нас в неведенье — иначе жить невозможно. Но может же и гадалка ошибиться, даже если когда-то она не ошиблась с Пушкиным? Но тогда не только Пушкин — она была моложе.
Странная женщина. Я видел ее недолго, почти мельком, но так и не понял, сколько ей лет. Хотя бы примерно… Наверное, от ее занятий чужие жизни так прочно и разнообразно вмещались в нее, что и возраст ее как-то расчеловечивался.
Я сказал Михаилу:
— Вот что! Ты, пожалуйста, не говори об этом никому. Враги твои обрадуются. А вдруг это неправда? Зачем их после огорчать? Про друзей не говорю: они будут переживать. Хотя бы твоя Ростопчина. Уже не скажу про Софи Карамзину. Там вообще будут слезы ливмя. Любят тебя женщины. Некоторые!..
Мне показалось, таким нехитрым способом я немножко выправил ему настроение.
— К тому ж… эти мысли помешают тебе жить и писать и могут подставить тебя под беду!
Но сказать Лермонтову что-нибудь дельное, практическое означало, скорей всего, что он, согласившись с тобой, поступит наоборот.
Первой, кто сообщил мне, что ему напела гадалка (та самая, что Пушкину), была, конечно, Софи Карамзина. Она плакала густо и отиралась платочком. Вторым был Соллогуб (вот уж точно, кому не следовало ничего знать).
В общем, не успел я появиться у Карамзиных, как два или три человека сообщили мне, что Лермонтову не судьба — так получается — радовать нас впредь своими стихами и прозой.
В тот вечер произошел еще один грустный для него эпизод. Он задумался и остановил свой взгляд на Софи Соллогуб — «Наденьке» из повести «Большой свет», принадлежавшей перу ее мужа, который всегда ревновал ее. А Лермонтов умел так… не смотреть даже, а, что называется, взгляд вперять.
Она ему и сделала в очередной раз замечание:
— Ну, Михаил Юрьевич! Не надо так на меня смотреть! Вы знаете, что мой муж не любит…
Он фыркнул, извинился чуть не грубо — и быстро ушел куда-то бродить, я не успел поймать его.
Теперь, спустя два года, размышляя о прошедшем, я виню себя в невнимании. Ведь он, когда глядел на Софи так пристально, верно, про себя прощался с той, кто, может, единственная, мягкостью души могла утишить, успокоить его тяжелый и мощный дух, заставить его жить снова в будущем, а не в прошедшем. И тогда, может быть, слова гадалки ничего бы не значили!
Сегодня навестил Бреданс во время ее сеанса позирования. Я уже навещаю их во второй раз. Художник приходит к ней регулярно. Она попросила меня взять ключи, чтоб заходить когда захочу и ни о чем не волноваться. Я подержал в руках связку несколько растерянно, словно соображая, зачем это мне, но потом все-таки взял. И мысленно поблагодарил ее за деликатность.
Бреданс сидит в кресле — несколько напряженная (как мне показалось), а Поль стоит в некоем отдалении за мольбертом… он вроде отвлекается охотно на разговоры, и тогда его кисти существуют как бы отдельно от его мыслей и слиты только с его рукой. Со мной во всяком случае он отвлекался часто, но продолжал писать, изредка поворачиваясь к модели. Зато когда смотрел на модель — то очень внимательно и как бы вбирая ее в себя.
Он просил меня пока не оценивать его работу. А я решил реже их навещать. Может, я ему мешаю своим присутствием? Сосредоточиваться — я имею в виду. Я был другом Лермонтова долго и знал про себя, что искусство — это тайна. Может, мрачная. И кто знает, что` в это время в душе у художника — когда он работает? Какие боли, какие порывы?
Если Михаил держал в руках кисть, писал маслом или набрасывал рисунки, он был обычно весел и отвлекался много — даже любил это делать. Когда он сочинял прозу или стихи, он не терпел присутствия кого-то в комнате. Правда, иногда он и на людях вдруг резко собирался, уходил в сторону и записывал быстро-быстро на первой попавшейся бумаге, вовсе не глядя на тех, кто вокруг. Так были написаны, к примеру, за год до этого отпуска знаменитые «Тучи».
Однажды, гуляя по городу, я заглянул к Дени в мастерскую. Хотел спросить, не нужно ли ему подбросить еще аванс? — работа затягивалась, но был ли он при деньгах? Я застал его в мастерской, он стоял за мольбертом, в той же позе, что в квартире Бреданс, и подолжал работать при мне. Он, кажется, мне обрадовался. Мы поговорили полминуты о деньгах, он сказал, что всё в порядке — да и работа уже идет к концу. Бреданс не стояла между нами, я не заботился о ее впечатлениях, и мы прекрасно с ним побеседовали о живописи. Явно почти сразу оценив мой к ней интерес, он порекомендовал мне двух-трех новых художников, на работы которых стоит взглянуть.
Пришла Жаклин неожиданно… ворвалась, чмокнула мужа. Поздоровалась как-то очень сердечно со мной. Предложила кофию с пирожками, которые принесла с собой из дому, — пояснила, что ей удобней там готовить. Она быстро надела цветастый фартук. И сделалась в нем еще домашней, еще