Тень за правым плечом - Александр Львович Соболев
Вышло примерно так, хотя и не совсем. Иван Клавдиевич был один, без жены, сославшись на ее нездоровье (что, кажется, отчего-то обеспокоило Мамарину: как будто тень скользнула по ее лицу), но при этом в настроении самом приподнятом. Жанна Робертовна в этот день была в ударе, яства сменяли друг друга, рюмки и бокалы наполнялись своевременно, и беседа лилась рекой. Говорили о новостях с фронта, об очередном призыве ратников второго разряда, о настроениях в городе, о спиритизме, о выборе щенка для медвежьей охоты, о вишневой настойке, о романе «Санин», о том, что доктор Риттер, поскользнувшись, сломал обе руки, о бродячем цирке, гастролировавшем в городе. По странной цепочке ассоциаций, характерной для хорошо разогнавшегося разговора, Шамов съехал на революционные настроения в учебных заведениях губернии и, в частности, ругательски ругал Шленского (в тот вечер отсутствовавшего: ужинали вчетвером), обещая его при первой оказии из народного училища вытурить. Вина его была не только в том, что он бунтовал других учителей и что писал статьи в газеты (за которые сам Шамов получал уже выговоры из министерства), но, оказывается, вел пропаганду даже и непосредственно на уроках. Ученики его, как ни странно, обожали с каким-то экстатическим надрывом, причем не только нынешние, но и прошлых лет, и готовы были по первому его слову броситься в огонь и воду. Меня, признаться, это тогда поразило, и я даже решила, что Шамов преувеличивает: мне приходилось видеть выступления ораторов, которые при помощи особенного дара как бы гипнотизировали публику, но в Шленском, насколько я его знала, не было ничего от этого животного магнетизма. Может быть, дело было в простоте прокламируемых им идей («Россия — зло, все, кто против, — молодцы») или же он включал свое обаяние только при особенной аудитории, экономя его при нас, — но совсем не вязался этот образ могучего трибуна и прирожденного вожака с тем легко потеющим заикой, которого я видела почти каждый вечер.
Со мной Шамов заговорил только после второй перемены блюд (мы, конечно, были представлены друг другу в самом начале вечера). Расспрашивая меня о прошлой жизни, он, кажется, быстро почувствовал, что эти разговоры мне не слишком приятны, и, извинившись, пояснил, что интерес его сугубо практический: заметив по моему выговору, что «дама я образованная» (ну спасибо), он хотел выяснить, есть ли у меня диплом Бестужевских или иных Высших курсов, чтобы предложить мне место в гимназии. Дело было в том, что одна из незамужних преподавательниц чистописания вдруг оказалась беременной, причем срок ее был уже такой, что это явственно бросалось в глаза. Хотя это и не было воспрещено правилами en toutes lettres («у нас не Англия»), но очень не благословлялось, так что Шамову хотелось, учитывая деликатность предмета, найти ей временную замену. Впрочем, он достаточно прозрачно намекнул, что работа эта может сделаться и постоянной, если мне понравится, а гимназическое начальство будет моим преподаванием удовлетворено.
Я задумалась. С одной стороны, мой инстинкт (или, если угодно, догмат моей профессии) заставлял ни на шаг не отходить от девочки, а если уж удаляться, то совсем недалеко и ненадолго. С другой — гимназия была менее чем в версте отсюда, так что в случае какого-нибудь чрезвычайного происшествия я успела бы вернуться буквально за десять минут. Практический же смысл согласия был весьма велик: я не только избавлялась бы от чрезвычайной скуки дома Рундальцовых, где все равно мне позволялось видеть Стейси по пятнадцати минут в день, но и закладывала важное основание на будущее — ведь уже через несколько лет ей придется ходить в гимназию, и будет весьма уместно, чтобы ее сопровождала в обе стороны крестная мать, которая все равно там служит. В противном же случае пришлось бы изобретать для этого какие-то особенные причины, которые не факт, что выдержали бы проверку под суровым взглядом Мамариной (которая, даром что изображала рассеянную и возвышенную натуру совершенно не от мира сего, была зорка, как орел, и подозрительна, как Торквемада). По всему выходило, что предложение это надо принять, о чем я, хотя, конечно, и опустив промежуточные звенья рассуждений, сообщила Ивану Клавдиевичу. Тот, явно обрадовавшись, спросил, как у меня с почерком (на мой взгляд, несколько запоздало). Почерк у меня, как вы видите, если дочитали до этой страницы, превосходный, о чем я ему и сообщила, но он, может быть, под влиянием пропущенных уже рюмочек рундальцовских настоек, загорелся сделать пробу.
Вызвали Клавдию, которая явилась недовольной и как будто заспанной. Шамов отчего-то особенно обрадовался ей:
— А вы, Клавдия Альбертовна, все худеете и молодеете, время над вами совершенно не властно. Не хотите к нам в гимназию в качестве наглядного пособия? Точнее сказать, ненаглядного, хе-хе. На уроках анатомии на вас можно показывать, как работает каждая жилочка и мышца (у Клавдии действительно был тот особенный тип худобы, при которой заметны все движения под кожей), а на уроках рисования — просто пытаться перенести эту красоту на бумагу.
— А как здоровье Анны Францевны? — поинтересовалась медовым голосом Клавдия, — мы с ней давеча столкнулись в Гостином дворе и чудно поболтали. (Не странно ли, кстати, что дама из самых верхов чопорного местного общества охотно беседует с домоправительницей? Тогда мне так не показалось, а теперь уже не у кого спросить: все умерли.)
Шамов сразу стушевался. Мамарина, чтобы перебить неловкость, отправила ее за бумагой и письменными принадлежностями, которые вмиг и явились. Перья у них были простые бланзипуровские, но бумага хорошая. Я приготовилась и вопросительно посмотрела на Шамова.
— Что будем писать? Диктуйте.
— Вот в такую минуту ничего в