Александр Казанцев - Школа любви
Потом стал думать, что зря так сердито и сухо говорил с Еленой. Задним числом понял, что раздражительность моя вызвана подспудной памятью о нестыковке характеров Елены и мамы — так ведь и не сошлись они. И всякое бывало…
Давно понял, что мама ревнует меня к Елене, никак смириться не может, что эта, невесть откуда взявшаяся, пигалица потеснила материнское влияние, отвоевала больше моего внимания. Ревность эта усугублялась болезнью. Маме часто казалось, что невестка как-то не так относится к ее сыну, что я заслуживаю куда большей восторженности, а своенравия ей следовало бы проявлять куда меньше. Нутром чуяла, что частенько у нас бывают разлады, и, не веря ни в какие гороскопы, винила во всем Елену, считая меня чуть ли не идеальным мужчиной.
Мама досадовала, конечно, что Елена «так рано окрутила меня», но это дело прошлое, а вот что письма ей невестка не пишет — это уж совсем худо. И на советы свекрови, адресованные ей в письмах, никак не отзывается, будто сама большую жизнь прожила, сама все знает…
Умом-то мама понимала наверняка, что с женой мне повезло, но это служило опять же подтверждением моих достоинств в ее глазах: дескать, мой сын и не взял бы какую попало!.. Умом-то понимала, а вот сердцем…
Когда мы приезжали в Зыряновск, не упускала случая упрекнуть Елену, указать, что делает она все не так: драники синими получились, пуговица на моем пиджаке не на место пришита, не в те чашки чай налит… Даже Еленина чистоплотность раздражала маму: невестка, мол, едва приехав, за тряпку берется — лишь бы ее, хозяйку, укорить в нерадивости…
В штыки принимались и рассуждения Елены о Боге, о религии, в лучшем случае мама иронически хмыкала: «От большого ума, что ли, свихнулась?» Еще болезненней была реакция мамы на политические споры, а мы ведь по молодой глупости, особенно Елена, их не чурались. Еще как горячились!.. И тогда уж в такие споры встревал мой отец, прирожденный молчун, обзывал нас «диссидентами». По его мнению, порок диссидентства был из числа наиболее тяжких… Я уже поминал, кажется, что никогда мои родители не были в партии, считали себя недостойными, но непоколебимой была их вера в коммунистические идеалы, потому так возмущало наше вольнодумство. Мама еще и пугалась: «Костя ведь на виду, печатается, а за такой настрой по головке не погладят». И, конечно, в моем вольнодумстве винила исключительно Елену.
Вражды не было, но и согласие было зыбким.
Мамина ревность особенно возросла перед рождением Машуни: не могла никак смириться, что может отодвинуться для сына даже не на второй, а на третий план.
В то лето мы как раз окончили институт, Елена была уже на пятом месяце, но внешне почти не изменилась. В Зыряновск мы приехали погостить всего на две недели, столько же решили провести в Киргизии, у Елениных родных. Маму очень задело, что с ней я буду меньше обычного, да мы с Еленой еще и на Бухтарминское водохранилище, которое в моих краях гордо именуют морем, на три дня уехали — купались до одури, загорали. Вернулись — у Елены высокая температура, пережарилась на солнце. Я не на шутку запаниковал: слыхал, что в таких случаях будто бы выкидыши бывают… Нет, вовсе не заговорил во мне «могучий инстинкт отцовства», просто за Ленку испугался.
Все обошлось, но обида и ревность мамы стали еще сильней: ведь она больна, давно и неизлечимо, а я от затемпературившей женушки не отхожу…
Перед нашим отъездом улучила момент горько шепнуть мне: «Украли у меня сыночка!..»
А после рождения Машуни, узнав, что деньги, присланные по этому случаю отцом, я израсходовал на дешевенький черно-белый телевизор, мама выговорила мне за это в письме: разве можно, мол, так по-ребячески поступать, вместо того чтобы позаботиться о полноценном питании, ты деньги тратишь на телевизор для жены, ей надо ребенком заниматься, а не у телевизора сидеть, и вообще не до роскоши вам сейчас…
Пренебрежение к «вещизму» пошло у меня от мамы, но уже тогда согласиться с ней не мог, впрочем, как не мог и объяснить ей, что телевизор давно уже не роскошь. Ответил, что в первую очередь он нужен мне, чтобы не пропустить ни одной поэтической передачи — любая ссылка на мои занятия стихоплетством маму, в отличие от отца, всегда убеждала, она гордилась каждой моей публикацией, а к тому времени они у меня и в столице появляться стали, даже первая книжка там же была обещана.
Только рано мама радовалась тому, что, не оставляя поэзию, я занялся наукой. А она прямо-таки ликовала — ведь по ходатайству писательской организации Томска ректорат оставил нас с Еленой работать на той же кафедре, где мы учились, хотя распределены были на далекую АЭС. Так проникся тогда ректор пониманием, что даже выделил нам комнату в общежитии сотрудников Политеха, наставляя при этом: «Стихи стихами, но ты, Константин, про науку не забывай — совмещать можно: Бородин ведь тоже химиком был, а какую музыку оставил!..»
Мама тоже твердила в письмах, что, дескать, «можно совмещать». Но в том-то и дело, что это у меня почти сразу стало не получаться: приходя на работу, облачаясь в белый халат, я чувствовал себя ряженым. Облучая образцы на ускорителе или «электронной пушке», анализируя их потом, строя графики, обсчитывая результаты, никак не мог отделаться от ощущения, что это лишь игра в науку. При этом вовсе не сомневался, что при желании смогу защитить диссертацию, да вот не находил в себе такого желания…
Тогда я надеялся стать большим поэтом…
Солидным, даже по тем временам, тиражом вышла в Москве моя книжка. Такая тоненькая, будто специально по щели почтового ящика вымерялась, но, несмотря на это, радость и гордость мои были неописуемы. Стали приходить письма от читателей, совсем незнакомых людей, которым поглянулась моя книжка или стихи в журналах, даже польский переводчик предложил вдруг свои услуги.
Как тут головокружению не быть!..
Особенным успехом пользовалось тогда мое стихотворение, посвященное дочке. К тому времени я уже поборол давнишнее свое убеждение, что поэт должен быть непременно одиноким — без семьи, без детей, без быта: настоящему поэту, решил я, вполне по силам даже быт неимоверным усилием души и воли превратить в поэзию, как графит — в алмаз, вот и писал пребывающей еще в младенчестве дочке: «С надеждою, тревогой и любовью, я, твой творец, склоняюсь над тобою…» Это стихотворение тем, видать, и забирало, что без вранья: как же не полюбить мне этого трогательно хилого, но рано проявившего смышленость и своенравие ребенка!..
Противостоя быту, я романтизировал и идеализировал в стихах наши отношения с Еленой, которые, увы, не стали более ровными и после рождения Машуни. Но ни романтизировать, ни тем паче идеализировать свою работу в институте было мне не по силам: понял, что долго не выдержу…
Смута мыслей моих диковинным образом (уж не телепатическим ли и впрямь?) передалась маме. Вот уж всполошилась! Отписала мне, что это безумие — бросать науку, за которой будущее, которая кормит, наконец, а то ведь «болото богемы» и «трясина безденежья» засосут меня и погубят. И тоже на счастливчика Бородина ссылалась. Отдельно и особо апеллировала мама к благоразумию Елены, просила ее удержать меня от опрометчивых решений, умоляла даже…
Елена вовсе не стала меня отговаривать, когда перед выходом второй книжки я все же решил уйти из Политеха, невзирая на то, что одни из моих коллег от души жалели меня, другие крутили пальцем у виска, слыша, что я ухожу на так называемые «вольные хлеба». Быть может, поверила жена в мое литературное будущее, радуясь безумно тому, что писательская организация выбила мне — не члену еще! — вытрясла из обкомовского узконаправленного «рога изобилия» двухкомнатную квартиру.
Мамин гнев за ослушание пал на Елену…
А «вольные хлеба» оказались весьма и весьма скудными. Гонорара за вторую книжку хватило едва на полгода. Ну, а за поэтическую студию при «молодежке» не оплата, а слезы, радоваться оставалось тому лишь, что работу студии удалось поставить неплохо: студийцы были, в основном, моими ровесниками, общались мы почти на равных, к моему мнению, конечно, прислушивались, но запросто могли и спорить, я ведь загодя решил никого ничему не учить, потому дружелюбие и чуть ли не взаимовлюбленность долго царили в студии, потому и вышел кое из кого толк.
Чтобы хоть как-то залатать прорехи в семейном бюджете, пришлось мне подрядиться рецензировать литературную почту «молодежки» и писать газетные статьи. Печатал их под псевдонимом, чтобы не бросить тень на свою «поэтическую репутацию». Тогда и родился горько-иронический стишок:
И снова финансы — под корень.Ну что ж, говорю, не беда.Стихи, как известно, не кормят,Лишь поят, и то не всегда.Подать, что ли, голос «по теме» —Читательский отклик «живой»?..И вот я усердно потеюНад важной газетной статьей.Мне сдать ее надобно в сроки —Авансом оплатят, авось.Но вновь негазетные строкиБегут по листам вкривь и вкось!Напором и ветра, и светаГазетная блажь сметена!..Прости мне, товарищ Газета,Тем паче, товарищ Жена!..
Эх, не только за прорехи в семейном бюджете надлежало бы мне повиниться перед «товарищем Женой»!.. Это ведь тогда я впервые изменил Елене. За успехи в «работе с творческой молодежью» отправлен был комсомолом в Польшу, на халяву, можно сказать. «Поезд Дружбы» называется, но такие в нем страсти полыхали любовные!.. А жена с дочкой еще летом в Киргизию уехала, к своим… А в Лодзи, в ночном клубе — с ума сойти! — стриптиз… сентябрьские ночи в Польше сырые, холодные… а рядом комсомолочка-хохлушечка, ударница комтруда, ладная такая, сбитая, с короткой стрижечкой… смеялась звонко, пела, а потом носом захлюпала: впервые мужу изменила!.. «Не плачь, певунья сероглазая, я тоже — впервые…» Страшно, стыдно, но и в темнотище светло… и гром не грянул, и молния не разит, и никто не узнает никогда… «А давай попробуем, ну, как в фильме том эротическом…» «Мне бы каяться, а я счастливая такая… можно, я спою тихонько-тихонько, никто не услышит, только ты…» И никто не узнает никогда-никогда…