Александр Казанцев - Школа любви
Типовое, как две капли воды схожее с томским, стекло-бетонное здание аэропорта на ночь основательно заполнилось народом: Казахстан, если по карте, а русских куда больше… Не считая заезжих, все тут земляки мои, только вот теплое чувство к ним, как раньше, что-то не поднимается, а ведь когда-то, в юности еще, писал, с душой нараспах, про станционный буфет:
Борщами пахнет, табакомИ отсыревшими пимами…Официантка — снежный ком,Цветным подвязана платком,Плывет державно меж столами.А я за столиком в углуСижу и жадными ушамиЛюдскую слушаю молвуИ радость встречи предвкушаюСо всем любимым и родным,Еще вчера таким далеким…В леса отбрасывая дым,К местам заснеженным моимГремят железные дороги!..И вот — последний перегон.Буфет, заполненный до краю.Официантка — снежный ком.И где-то музыка играет.И сочный говор земляковПро жизнь, погоду и удачу… —Нет, это дым… Ого, каков!Нет, что вы, что вы… Я не плачу.
И радость встречи предвкушать нынче трудно, и сочного говора что-то не слышится… Вон два поддатых ханурика разбираются: один на возврате должка настаивает, а другой говорит — отдавал, и по матушкам обоюдно проходятся. А вон мордастая тетка наставляет не менее мордастую дочь: «Другой раз щибздик твой деньги пропьет, ты его в рыло, в рыло!..» А вон казах моих лет на лавке уже похрапывает, разлегся (а как же — «хозяин страна»), и все бы ничего, однако он для удобства разулся, а от носков его разит… Место лишь рядом с ним и осталось…
Аэропортовская гостиница в пяти минутах ходьбы. Может, повезет?.. Где уж там! На стойке администраторши сакраментальное: «Мест нет». Но чубатый нахрапистый парнище, по виду — сельский механизатор, не теряя надежды, уламывал дежурную, будто к чему иному склонял:
— Подумаешь, одну ночь переспать, делов-то! Давай по-хорошему, а?..
Дежурная администраторша, молодая еще, румяная и налитая, будто упрятавшая под вязаной кофтой два полновесных арбуза, живо отшила его:
— Сядь вон на диванчик и не дрыгайся, а то и отсюда прогоню к херам! Понял?..
Парень понял. Понял и я, что в лучшем случае сидеть мне рядом с ним на диванчике всю ночь. Но все же подошел к дежурной, вкрадчиво стукнул по стойке краснокорым писательским билетом с золотым профилем Ильича (а почему, действительно, не Пушкина, не Толстого?), потом развернул его тупым углом, чтобы удостоверилась — моя в нем фотография, и печать на месте…
Дородная землячка глянула на меня сперва раздраженно, но, завороженная цветом билета, протянула руку за ним, разглядела и пришла в смущение, явно не припоминая ни одной книги писателя с такой фамилией, а быть может, залилась краской еще и оттого, что при мне так некультурно проводила на херах парня. Малость подумав, она улыбнулась и протянула мне «карту гостя»:
— Ладно, заполняйте. Только это трехместный, ничего другого…
Не успела договорить, как за спиной моей вырос чубатый парнище.
— Дела! — возмущенно просипел он, сверкнув фиксами. — Для кого-то местов нет, а для кого-то есть!.. Он тебе чо, красненькую в паспорте сунул?
Румянец сошел с круглого лица администраторши, гневно сверкнула она глазами:
— Документ у него красненький! Понял?.. Не ровня тебе — писатель!.. Еще раз дрыгнешься, прогоню отсюда на хрен!.. — выразившись так, на меня виновато глянула. — Во люди-то пошли, совсем без понятия… — головой в наведенных кудряшках помотала.
Проходя мимо диванчика, услыхал я за спиной свистящий шепот парня, нервно терзающего в руках собачью шапку: «Писателяў эти, толку-то от них!.. Изоврались, вот никто их книги и не берет…»
Я не обернулся, но покраснел, наверно, ярче администраторши. Поднимаясь по лестнице на нужный этаж, думал: «Может, он и прав, этот парень?.. Но зачем столько ненависти?.. Может, остаться бы мне лучше с ним на диванчике?.. Рассказал бы ему, куда добираюсь, зачем. Парень бы посочувствовал, вышли бы мы с ним покурить между стеклянных дверей, он бы меня успокаивал: «Ничо, не боись, обойдется поди…» Потом уснули бы на диванчике, привалясь друг к другу, и, взволнованные подсознательно близостью пышногрудой администраторши, видели бы сумбурные, очень мужские сны…»
Но прекраснодушные мысли эти живо упорхнули, как только обнаружил, что поселен я в «пилотский номер», предназначенный только для ночующих летчиков, а потому ухоженный и теплый. Порадовался: «Значит, все же может творить чудеса мой краснокорый билет! Пустяки, а приятно! Да и не такие уж пустяки…»
Эти самодовольные соображения попримяли ненадолго мою тревогу и чувство вины, но потрапезничать с пилотами отказался, завалился спать, чтобы завтра настало скорей, успел подумать: да все будет хорошо, завтра прилечу в Зыряновск, успею спасти маму, искуплю вину, иначе быть не может…
Утром удалось улететь первым же рейсом, не пришлось даже вынимать писательский билет, к чему я уже был готов.
Небо расчистилось. Я летел над сверкающими белизной хребтами, но не радость трепетала во мне, поднимался полегший было колючий чертополох вины и тревоги. Думал: давно уж только летом удается мне ненадолго вырваться в родные края, зимой был лишь на похоронах бабушки восемь лет назад… Неужто теперь только с горем связываться для меня будут снежные пейзажи моей родины?..
И получаса не прошло, самолет мой приземлился в новом зыряновском аэропорту, выстроенном совсем недавно в межгорной долине Бухтармы. Старое здание аэропорта было деревянным, мало чем от обыкновенной избы отличалось, а это — кирпичное, пусть и небольшое, зато нестандартное.
Автобус пришлось ждать долго, но я вдруг понял, что, ожидая, не очень-то поторапливаю его приход, боясь возвращения в родной дом. Не раздосадовала меня и обычная давка в автобусе, даже чуть ли не радовался всем локтям, отпихивающим меня, всем кулакам, колотящим в спину с требованием продвигаться вперед: ведь отвлекают от черных предчувствий… Но с грустью отметил, что ни одного знакомого лица в автобусе, будто в чужом краю, и столько нынче раздражения в моих земляках — кругом перебранки, а если разговоры завязываются, так опять же с руганью: в магазинах, мол, шаром покати, порядка никакого, а правителям, так-растак, до народа дела нет!.. Ни шуток, ни смеха, тогда как раньше хоть один да находился балагур, порой и песни затевались… Правда, ближе к кабине водителя, там, где места для пассажиров с детьми и инвалидов, старуха в ветхом грязно-зеленом пальтишке, с жалкими остатками неопознаваемого уже меха на воротнике, вдруг пьяненько затянула: «Лапанда, горная лапанда!..» Едва успел подивиться тому, что столь пожилая особа блажит навязший на зубах шлягер, слова перевирая, как разглядел, что «старухе» этой лет сорок пять, не больше: спилась, истаскалась, голос бито-стеклянный… Первый куплет не допев, песню скомкала, дряблой рукой махнула и давай власти костерить за «антиалкогольный указ» — понесла по ухабам матов, злобу вымещая, что пришлось ей, подругу дорогую провожая, весь свой одеколон выпить… И так всю дорогу до города…
От автостанции пошел я пешком, даже не отдавая себе отчета в том, что из-за боязни растянуть время пытаюсь. Вот он, мой городок, вот она, Орел-гора, от встречи с которой всегда дух захватывало. Мартовский осевший снег изъеден сажей от чертовой дюжины зыряновских котелен, грязно…
Вот уж и дом мой показался — пятиэтажный, серо-зеленый, обшарпанный, как почти все дома в городке, переставшем быть «флагманом добычи полиметаллических руд». Этот дом приходится называть теперь родным, а тот, прежний — приземистый восьмиквартирник на Геологической улице, драным толем крытый, — давно снесен, бульдозер старательно разровнял место, где он стоял, но я, хоть и через полвека, если жив буду, непременно отыщу его — из-под земли теплом потянет, и с закрытыми глазами увижу свои настежь распахнутые окна на втором этаже, разгляжу даже выжженное на раме увеличительным стеклом имя «Светланка»… Стоит этот домок-горбунок в моей памяти всем бульдозерам назло, а в этой серо-зеленой пятиэтажке прожил я всего два года, не успел душой прикипеть, но здесь живут мои родные, здесь мама… если еще живет… Двор наш безлюден, лишь ребятишки в грязном снегу возятся, я их не знаю — без меня выросли… А вон впереди идет старик в демисезонном, мышиного цвета, пальто, в черной кроличьей шапке. Сутулый такой… Я его тоже не знаю, хоть он идет к моему дому, к моему подъезду, крайнему… Сердце-то как у меня колотится и в горле ком! Тащусь, кажется, медленней того старика, ноги не идут… И вдруг пронзила мысль: да это же отец мой!..
Уже в сумрачном подъезде поймал его за рукав, сказать ничего не смог из-за кома в горле. Отец сперва испугался, вздрогнул даже, потом разглядел меня: