Александр Казанцев - Школа любви
Зато дочь свою хромой конюх иногда поругивал: «Вот, язви ее, мокрощелка! Двух детей нарожала от разных мужей, а в позапрошлом году за третьим на Север подалась, внучат нам подбросила. Через полгода, кошка драная, вернулась: ошибочка, дескать, вышла, не любовь это вовсе… Нонешней весной опять за любовью кинулась, на Юг теперь, чурека какого-то нашла… Ну, мягкий я, хоть веревки вей, а тут не стерпел: забирай, говорю, детишек с собой, вот пущай с имя и проверится, чо там за любовь!.. А у самого сердце кровью обливатся: ведь вернется опять ни с чем, разве что чуречонка нам привезет… Ты, Костя, сам посуди: разве любовь за тридевять земель где-то ищут? Рядышком надо искать, подле себя, чтобы присмотреться успеть… Вот мы с Надеждой уж тридцать лет живем, куды с добром, вот и вы с Леной…»
Тогда мы с Еленой жили душа в душу и радовались неожиданно теплому отношению к нам хозяев. Даже цепной пес, волкодав Мухтар, от лая которого в ужасе шарахались прохожие, испугавший меня, честно говоря, своей злобой при первом знакомстве, через пару дней вилял хвостом, завидев нас. А уж доброта дяди Саши чуть ли не отеческой была.
Он подбил нас сажать вместе с ними картошку: «Свою-то картоху иметь куды с добром!..» А по осени старый конюх заставил меня заготовить дрова, сам же и помогал. Об этом у меня есть даже неуклюжие, очень давние стихи:
Корпускулы грусти витают в природе.Вороны орут на пустом огороде,Где мертвая мерзнет ботва.И тянется день, словно серая пряжа,И мне говорит у крыльца дядя Саша:«Нужны, понимаешь, дрова…Зима задурит — запоешь от морозаИ вряд ли дождешься забот леспромхоза,К тому же нехватка деньжат…Но, слушай, печалиться вовсе не нужно:На днях я надыбал — за старой конюшнейХорошие бревна лежат!..»
«Хорошие бревна» лежали в болоте. Точь-в-точь крокодилы в блаженной дремоте Лениво лежат на мели… Темнело. Светила ночные вставали, А мы с дядей Сашей в ладони плевали, Веревку и вагу несли…
Ну, и так далее… Когда я все же опубликовал эти строки, один мой знакомый стихотворец сказал, что это «голимая проза». А я и не спорил, не спорю: не проза даже, а всего лишь дневниковая запись. Сколько раз я начинал вести дневник, но вскоре бросал за ненадобностью: в тетрадках стихов течение моей жизни отражалось куда верней… Быть может, поэзия в неловком давнем стихотворении и впрямь «не ночевала», но дорого оно мне как память. И теплом сухим до сих пор шибает от последних строк:
Зима… У мороза неласковый норов.Дрова приношу из поленницы новой.И с юной женою глядим,Как силы мои обращаются в пламя,И как оно хлещет косыми углами,Как рвется — аж печка гудит!..
Вот у этой печки я и начал составлять в ту зиму свою первую книжку, подвигнутый на это пьяным трепом заезжих столичных мэтров. Как говорится, плясал от печки…
Первые годы постхолостяцкой жизни почти не обременили меня бытом. Вещей у нас был предельный минимум, денег хватало только на скудное питание, но иногда умудрялись мы даже устраивать пирушки, принимая гостей — моих литобъединенцев или одногруппников. А к Новому году, вытянув на «повышенные стипендии», решились даже на грандиозную покупку — принесли из магазина радиолу, и счастью своему верили лишь настолько, насколько подтверждалось оно легким головокружением от недоедания.
Нам было тогда по двадцать, и уже не девчонкой была Елена: как-то быстро она обучилась всем домашним делам, о которых раньше, за мамашиной да бабусиной спиной, понятия почти не имела. Главное, ей нравилось постигать «домашнюю науку».
Первой заботой стала чистота в доме. Дядя Саша, заходя к нам, восторгался: «Куды с добром у вас!..» А мне говаривал за куревом: «Повезло тебе, Костя, с Леной-то: путевая, сразу видно… Редко мужику на бабу везет, потому и перебирает наш брат десятками, а кто и сотнями, все роется, как крот в огороде, найти никак не может и нюх вконец терят. А бабу путевую без нюха не найти!.. Вот Лена у тебя видная, говорю же — повезло, и Надежда у меня — слава богу, а быват ведь и красоты особой нет — пташка серенькая — а так мужика занутрит, по всем статьям ублажит, что ровни ей он не сыщет…»
Я знал, к чему он разговоры такие ведет: болит сердце за сына Витьку, который валит высокие сосны и кедры за полтыщи километров к северу. Невеста его освобождения не дождалась: красивая девка, не залежалась. А рыженькая соседочка — толстопятая, неказистая, которую раньше Мухтар частенько облаивал, когда она раза по три на дню, как бы невзначай, мимо Витькиных ворот проходила, собралась, недолго думая, да к сыну дяди Саши и уехала. Недавно с внуком поздравили, вот как.
«У меня от мыслей уже шапка шевелится, — говорил дядя Саша. — То его жалею, то ее, а их пацаненка пуще всего… Сам посуди, Костя, ведь не по любви поди сошлись. Витька на нее раньше глядел не больше, чем на чучело в огороде. Там-то, на северах безлюдных, ему любая баба сгодится, а вернется, осмотрится — и пойдет девок шерстить!.. Или сопьется, того хуже… Надежде-то моей уж больно невестка не нравится: и косая, говорит, и своенравная… А я ей, знай, втолковываю: ты радуйся, дуреха, что Витька наш не один там, ухожен, накормлен, обогрет… Он ведь тощий у меня, вот как я, хуже даже, а сейчас поди и вовсе, как лисапед, стал. Пущай уж жена, кака-никака, его кормит, поддерживат, а там, глядишь, и любовь завяжется… Твоя вот Лена соображат, что мужа первым делом кормить надо, путевая она у тебя!..»
Да, мы были счастливы, как никогда раньше, и, быть может, как никогда после… Тут мой слабо прогнозируемый читатель ждет, конечно, союза но, и, чтобы не обмануть его ожиданий, я, так и быть, пойду на компромисс: но… его не будет. В смысле, что не будет противительного союза: я ничего ничему не хочу противопоставлять. Быть может, темные полосы в нашей тогдашней жизни для того и были, чтобы мы с Еленой ярче и глубже ощутили светлое?..
«Темными полосами» были наши ссоры, вымучивание друг друга, предопределенное, если верить гороскопам, полной нашей несовместимостью. Оказалось, что не только неустроенность жизни в домах Осипа и Глебихи была причиной наших стычек: во времянке мы ссорились куда реже, но порой еще больней и опасней. Теперь-то думаю: ничего удивительного, ведь жить с таким человеком, как я, тяжелое испытание… Много раз винил я Елену в наших ссорах, но всегда, пожалуй, виноват был сам.
Мы были молоды, счастливы, чувства наши набирали головокружительную высоту, но тем досадней, тем горше, что не раз и не два — многократно! — вдруг сверзались мы с набранных высот, и от снижения, от падения этого сжималось сердце, тошно было…
Уже ночью опустился АН-24 в аэропорту Усть-Каменогорска, от которого до моего родного городка еще почти две сотни верст. Мне все же удалось в полете отогнать воспоминаниями тревожные мысли о маме, о вине моей, но на земле они вновь остервенело вцепились в сознание, как оголодавшие волки в добычу.
Первым делом метнулся к справочному бюро, хотя и понимал, что вылетов на Зыряновск уже не будет. Пухлогубая, будто только что нещадно зацелованная, землячка ответила мне в окошечко: «Ночевать, дядя, придется. Первый самолет завтра в семь Москвы… Только туда уже два дня не летали — метет в горах, перевалы тучи обложили. Вам надежней в эту дыру поездом добираться: завтра утром прямиком на вокзал и — чух-чух!..»
Я опустился обреченно на скамью под пальмой, раздосадованный и обиженный. Задело меня, что смазливая, курносая и словоохотливая девица окрестила мой городок «дырой», а еще больше — что назвала меня дядей. «Ишь, племянница нашлась!.. Да я б тебя еще сильней зацеловал при случае, если б ты меня ответом порадовала!.. — и стыдно стало от этой шалой мысли. — Мама умирает, а я тут о чем!..»
Перспектива ночевки в Усть-Каменогорске вовсе не была неожиданной: частенько здесь застревал, возвращаясь на родину. В прежние годы я всегда звонил бывшей отцовой сослуживице Лидии Леонидовне, и эта монументальная властноголосая тетка, без особого, правда, радушия, но безотказно, принимала меня на ночевку. Мне с трудом верилось, что когда-то она была первой красавицей Зыряновска и первой любовью отца, впрочем, в последнем я убедился, обнаружив еще в детстве на шифоньере старую отцовскую тетрадь с его поэмой «Лида», из которой узнал, что гордячка Леонидовна отвергла когда-то предложение моего будущего родителя. Семьи у неприступной Лидии так и не было никогда, потому она, быть может, и дорожила так старой дружбой, считая друзьями и отца моего, и маму. С отцом она в одно время училась заочно в Томском политехе, и я дивился спокойствию мамы, отправляющей мужа на сессию. А вот когда у мамы начались сильные приступы, она говорила мне как-то, превозмогая дикую головную боль: «Не хотела бы я, чтоб отец Лидию взял, когда меня не станет…» Вот потому и перестал я останавливаться у Леонидовны… Стало быть, предстояла ночевка в аэропорту.