Рушатся берега - Нгуен Динь Тхи
IV
Время близилось к полуночи. В баре «Галльский петух» почти не было посетителей, не считая нескольких французских офицеров и коммерсантов, которые еще оставались за столиками и неторопливо тянули коньяк. Музыканты только что кончили играть и устало укладывали инструменты.
Улицы опустели. Ночной воздух был сух и прохладен. Из бара вышли двое — мужчина и женщина. Мужчина был черноволосый, а женщина белокурая.
— Нина, дай я понесу твою скрипку, — сказал мужчина.
— Спасибо, Тоан. У тебя есть спички?
Они остановились и закурили.
— Иногда жизнь кажется какой-то бессмысленной штукой! Ты не находишь, Тоан?
В голосе Нины звучали веселые нотки. Они шли рядом, почти касаясь друг друга.
— Какая чудесная ночь! — сказала восхищенно женщина. — Был бы жив отец, он в такую ночь ни за что бы не уснул, коротал бы ее наедине с бутылкой. И как всегда, изливал бы мне душу: «Знаешь, дочка, какой дом был у нас в Туле?» Помнишь, как однажды он пил с тобой и Николаем, а потом бил себя в грудь и кричал: «Да, я виноват! Виноват перед родиной, перед семьей виноват!» И что за характер у нас, у русских...
Тоан улыбнулся:
— А я вспоминаю, как замечательно он играл на виолончели.
Они медленно брели по набережной, вдоль капоковой аллеи. Вершины деревьев терялись в темноте. Фонари на столбах бросали пятна тусклого света.
— Когда я слушала, как отец играл, передо мной всегда вставали наши сосны, березки и сугробы, по которым дорога бежит, словно по волнам... И золоченые купола церквей, сверкающие на солнце, заборы вдоль дорог, деревянные домики, занесенные снегом... Боже мой, что бы я не отдала, лишь бы еще раз увидеть родные места... Когда отец привез нас с матерью в Париж, мне было шесть лет. С тех пор минуло двадцать пять лет, а я до сих пор как о рае думаю о родине... Нет, Тоан, тебе не понять, что делается в душе у людей, лишенных родины и кочующих по свету, как цыгане. Я знаю: когда отец играл, душой он уносился в Россию...
Нина замолчала, некоторое время они шли молча, погруженные в свои мысли.
— Тебе, наверное, очень хочется вернуться? — тихо спросил Тоан.
— О, если б у меня были крылья, я бы тотчас же улетела туда. Но мне нравится и Ханой. Я ведь выросла в этом городе и считаю себя приемной дочерью Вьетнама. Но Россию я не в силах забыть!
— Придет день, и твоя мечта сбудется, — уверенно сказал Тоан. — Ты увидишь Россию. И как знать, может случиться, что и я ее увижу. — Тоан улыбнулся. — Да, кто знает, все может быть!..
— Хороший ты, Тоан! — Голос Нины дрогнул. — Но если это и будет, то очень нескоро. Война... — Нина вздохнула. — Когда отец поехал во Францию, он не думал пробыть там долго, хотел заработать немного и вернуться домой. А тут началась война. Потом пришло известие, что в России революция, голод. Отец побоялся вернуться, остался во Франции. Но во Франции мы тоже не видели счастья. Жили в мансарде, на Монмартре, отец часто сидел без работы. Вскоре от тифа умерла мама. С той поры мы с отцом и мыкались по свету. В конце концов приехали в Индокитай: какой-то знакомый нашел ему место преподавателя музыки, но школу, где он преподавал, вскоре закрыли. Теперь отец уж никогда не увидит Тулу! — Нина замолчала. — Знаешь, чего мне сейчас больше всего хочется? — спросила она вдруг после паузы. — Встретить кого-нибудь, с кем можно было бы поговорить по-русски. Раньше нас все-таки было двое, а теперь, когда я осталась одна, мне не с кем больше разговаривать, разве что с собой. Ведь здесь куда ни пойдешь, слышишь только французский. Вьетнамцы принимают меня за «бадам». — Нина громко рассмеялась, — Ну, хватит. Поговорим о чем-нибудь другом. Скажи мне, Тоан, только честно: за последнее время я очень постарела?
Они подошли к фонарю. На губах у Тоана мелькнула добродушная улыбка. Черные глаза музыканта встретились с вопрошающим взглядом голубых глаз. «Скажи, ведь правда, я еще молода и красива?»
— Успокойся, Нина, — ответил Тоан, — ты не постарела и не подурнела. Это у меня с каждым днем прибавляется седины...
— О! Тебе нечего волноваться! Европеец не даст тебе и тридцати. Интересно, почему вы, вьетнамцы, так долго не стареете? Особенно женщины. Вьетнамки такие изящные, юные, что рядом с ними мы, «бадам», кажемся, наверное, коровами.
Тоан расхохотался. Нина тоже засмеялась.
— Будь здесь хозяин бара, — сказал Тоан, — он бы давно уже прочитал тебе нотацию: «Почему, Нина, вы так разговариваете с туземцем? Как бы то ни было, вам, европейской женщине, не пристало держаться с ним столь фамильярно!»
Оба снова рассмеялись.
— Да... — В голосе Тоана послышались горькие нотки. — Они считают, что аннамиты могут быть только официантами, поварами, прислугой. Представь себе на минуту, что я прошелся с тобой по улице Поля Бера. Как кинулась бы на меня вся эта свора. Если, случается, белый мужчина идет с желтокожей женщиной, они хоть и смотрят на него насмешливо, но не считают это чем-то из ряда вон выходящим: каждый имеет право похвастать своей игрушкой. Но если желтокожий мужчина пойдет с белой женщиной — это уж непростительная наглость! Тебе, Нина, вероятно, трудно понять меня, но это отравляет мне всю жизнь...
Музыкант глубоко вздохнул. Нина взяла Тоана за руку, как бы говоря: успокойся, ведь я-то совсем не такая.
— Да, я живу в своей стране, — продолжал Тоан, — но у меня тоже нет родины. Даже в музыке. У меня отняли родные звуки. Каждый день я исполняю прекрасные мелодии, но нет среди них ни одной, в которой бы звучала душа моего народа. Я хочу писать вьетнамскую музыку. Но между желаемым и действительным — пропасть. К тому же я так одинок. Друзья не только не поддерживают, они осуждают меня. — В голосе Тоана слышалась боль.
— Ты обязательно добьешься своего, Тоан! — с жаром сказала Нина. — Все большие музыканты