Мальчики - Дина Ильинична Рубина
Дверь была, как и весь дом, простонародная, неопрятно закрашенная дешёвой коричневой краской; в общем, не «Сезам, откройся!» – хотя исключать за ней логова сорока разбойников было неосмотрительно. Дверь оказалась приотворена, но мы остались за порогом, лишь коротко нажали на кнопку звонка.
Внутри кто-то встрепенулся, зашлёпали босые ноги, женский голос крикнул: «Ой-ёй-ёй, погодите, не входите!..»
Мы с Жоркой переглянулись и вздохнули: там явно кто-то выскочил из душа и сейчас шлёпал по полу в поисках трусиков. Что ж ты дверь забыла запереть, дорогуша…
Ну, мы стояли и терпеливо ждали, дело-то житейское, – пока некто вытрется, пока на влажное тело натянет (судя по голосу) бельё-платье-блузку-что-там-ещё. А припудриться, а тушь на ресницы, а духами за ушком мазнуть? В общем, прошло минут пять…
…И потому, когда она возникла на пороге – голая… ну, почти голая, – мы оба окаменели.
Вот из-за этого первого блиц-кадра, из-за этого гоп-стопа, из-за дробного сердечного удара я и не могу описать впечатления, которое она производила. А кадр был не слабый: на голом теле – мужская сетчатая майка, какую лет тридцать отечественная промышленность, даже бухарская, не выпускала, и мужские же трусы. Ей-богу. Ну, не трусы, ладно, ну, шорты из мальчукового отдела бухарского Военторга. Да и не в этом дело, хрен бы с ней, с этой отвязной голотой. Но то была девушка-фреска; расписная девушка-арлекин: левая рука от кончиков пальцев до плеча, и правая нога от ступни до, полагаю, паха были густо расписаны, вышиты, прострочены чёрной татуировкой. Мне это напомнило что-то неуловимо прекрасное – из детства. Сетчатая мужская майка облепляла явно свободную влажную грудь, мокрые водоросли волос струились вдоль щёк. Перед нами была Ундина, всплывшая из морских глубин абсолютно неизвестной нам, подпольной жизни покойного взломщика Цезаря Адамыча… И если б не это оригинальное явление народу, где-то в других, более привычных декорациях я бы при первом взгляде на неё подумал: невзрачненькая… носатенькая…
У двери в прихожей стояло ведро с водой, в котором плавала тряпка.
– Стойте! – скомандовала девушка, хотя мы и так не двигались. Склонилась над ведром, предъявляя умопомрачительную грудь в вырезе сетчатой майки, белейшую в сравнении с парчовой на вид левой рукой; крепко выжала тряпку и распластала на пороге: – Вперёд!
Мы продолжали стоять как идиоты. От неё исходило такое… В общем, от неё исходило. Она излучала, вот что я вам скажу. Слушайте, я вообще-то ухарь-самец с приличной выслугой лет. Бывалый рыбак за русалками. На рыбе вырос, наживку на крючки насаживал, в Астрахани созревал, а женщины в Астрахани – ух! Отдельный сюжет и отдельное мощное течение в моей жизни. Умею смотреть, умею не терять головы, умею оценить и даже словами описать – что конкретно вижу. А вот то, что я видел сейчас…
В ту минуту, когда, распахнув дверь, полуголая девушка-арлекин возникла на пороге, уставясь на нас безмятежными крапчатыми, как бы татуированными глазами, – у меня бы и слов не хватило её описать. А анализировать там что-то, формулировать… Это потом я понял, что её расписное тело напомнило мне тюлевые кружева незабвенного Летнего театра моего детства. Это потом, в нашу первую ночь я прочитал узоры на её теле: переплетения рыб – гибких и сильных, бьющих хвостами рыб…
Жорка рядом со мной прошелестел:
– Мы… э-э… по делу.
– А, да? Ну, проходите!
Она повернулась и пошла по коридору вглубь квартиры, не оглядываясь, не проверяя – где и кто там плетётся сзади, – видимо, подразумевая, что мы должны двинуться следом. Шла себе, не то чтобы явно демонстрируя эти свои ноги – одну лепную-алебастровую, другую расписную-парчовую, – но и давая понять, что сезонных скидок тут не будет, ребята, не стоит надеяться, и цену вы, братцы, оба заплатите высокую и сполна. Всей своей жизнью.
Я переступил порог, шагнул в прихожую и обернулся на Жорку.
Он по-прежнему стоял столбом, и в глазах его удалялось по её фигурке.
Я как-то разом всё понял, бывают такие самоубийственные прозрения. Всё понял про нас троих. А она – вернее, её двойник в его глазах – всё удалялась, погружаясь в глубину его сознания, в самое подземелье его тайниковой души, чтобы уже никогда, никогда – проклятье! – оттуда не выкарабкаться…
Глава шестая
Бухара
1
…Она изжелта-бурая, тёмно-песочная, глиняная, обожжённо-кирпичная, с проблесками прохладной бирюзы: кайма на башне минарета или купола́ медресе Мири-Араб, висящие над городом, как два голубых дирижабля. Высокий прямоугольный пештак медресе изукрашен резьбой с изречениями Пророка и тоже облицован сине-зелёной майоликой – как и сдержанно-благородный Чор Минор, чьи башни по углам здания, каждая в блестящей лазоревой шапочке, четырёхпало тянутся к Аллаху.
Отец «эту азиатчину, бред арабской вязи» терпеть не может, называет «декорациями к опере «Аида». Говорит: «Это всё тот же Египет, и мы там уже были…»
Но Ицику нравится «азиатчина», нравится стремительная стрельчатая арка медресе, его просторный внутренний двор со стенами, облицованными глазурованными плитками. Когда утренний луч принимается сослепу их ощупывать, плитки бликуют всеми оттенками синего и лазоревого, и тогда двор медресе кажется огромным хаузом, заполненным прозрачно-зеленоватой водой.
Нравится ему и то, другое медресе, что у Ляби-хауза: там в кельях (худжрах) живут и местные, и ссыльные, и «выковыренные»; там теснота, жужжание керосинок, прогорклая вонь от хлопкового масла, холод от голых белёных стен. И с утра до ночи идёт постоянный торг: все что-то на что-то меняют. Потому что всё время хочется есть, а в Наркомпросе можно разжиться только талонами на затируху в городской столовой. Затируха – это мука с отрубями; если её заварить крутым кипятком, выходит нечто среднее между супом и жидкой кашкой. И знаете что? – это тоже вкусно, а если плеснуть в миску чуток хлопкового масла, так просто объедение!
На ступенях перед дверью столовой собираются нищие, бездомные и беспризорные всех мастей и вообще всякая оборванная голытьба. Несёшь кастрюльку – держи ухо востро, прижимай покрепче к груди обеими руками: нападут, отберут и тут же вылакают без ложки, по-собачьи,