Её скрытый гений - Мари Бенедикт
Минуты бегут, а я продолжаю изучать материалы о проектах лаборатории. Чувствую, что проголодалась, но не обращаю внимания. Если не давать будничным потребностям проникать в сознание, если думать, что они не мои, а кого-то другого, то они не помешают мне концентрироваться на текущих задачах. Да и где и с кем я могла бы тут пообедать? В БИУПИУ я привыкла есть принесенный из дома обед в одиночестве за наскоро протертым лабораторным столом, пока мои коллеги-мужчины отправлялись в местный паб. Но, несмотря на такое отчуждение, я понимала, что мне повезло применять свои знания ради победы в войне, а не трудиться на полях в женской земледельческой армии, как настаивал мой отец.
— Мадемуазель Франклин? — чей-то голос окликает меня, и я чувствую прикосновение к своему плечу.
Я неохотно отвожу взгляд от материалов и вижу молодую женщину в лабораторном халате, похоже, тоже chercheur. Ее яркие синие глаза кажутся еще больше из-за толстых стекол очков.
— Oui? — отвечаю я.
— Мы надеемся, вы присоединитесь к нам за обедом, — она указывает на группу людей в белых халатах, собравшихся рядом; кажется, их целая дюжина. Интересно, давно ли они тут стоят и пытаются привлечь мое внимание, думаю я. Мама всегда говорила, что реальный мир перестает для меня существовать, когда я погружаюсь в «свою науку».
После отстраненности коллег по БИУПИУ и Кембриджу, где я часто была единственной женщиной в лаборатории или на занятиях в окружении не замечающих меня мужчин, я даже не знаю, как себя вести. Они искренне хотят, чтобы я пошла с ними, или это просто такой неловкий протокольный жест? Я не хочу, чтобы кто-то возился со мной, потому что обязан. Я привыкла работать и обедать в одиночестве, и заранее приготовилась к этому, покидая Лондон.
— Обед? — вырывается у меня — опять прежде, чем я успеваю обдумать свои слова.
— Вы же едите, правда? — мягко спрашивает девушка.
— О да, конечно.
Один из мужчин добавляет:
— Почти каждый день мы обедаем в «Шез Соланж»…
— А потом у нас особый ритуал, о котором мы вам еще расскажем, — перебивает женщина.
Волна коллег подхватывает меня и уносит из здания на другой берег Сены и по дороге я упиваюсь их оживленными разговорами и жестами. По сравнению с этой лучезарной обстановкой и бойкими парижанами Лондон и его жители кажутся мрачными. Почему люди, которые лично пострадали от оккупации и зверств нацистов, кажутся более исполненными надежд и радости, чем те, кого это непосредственно не коснулось? Не то чтобы я сбрасывала со счетов ужасные человеческие жертвы, которые понес английский народ во время блицкрига и на полях сражений, но нам, в отличие от парижан, не приходилось смотреть, как по улицам нашего города маршируют фашисты.
По пути к ресторану, я слушаю, как двое chercheurs — мужчина и женщина — обсуждают эссе в политическом журнале Les Temps modernes, который редактируют Симона де Бовуар и Жан-Поль Сартр. Я слышала об этих авторах, однако почти не знакома с их работами, и меня восхищает, как двое ученых высказывают совершенно разные взгляды на эссе и при этом дружелюбно смеются в конце спора. Эти неунывающие люди не произносят ни одного слова попусту.
За традиционным французским déjeuner[3] с кассуле и салатом я молча прислушиваюсь к дискуссии, которая переходит от Сартра и де Бовуар к текущей политической ситуации во Франции. Спор ведется доброжелательно, в него вступают и мужчины, и женщины, и меня поражает свободный обмен идеями между полами; красноречивое изложение позиции, кажется, ценится независимо от того, кто говорит. Женщины-ученые не напускают на себя ложную скромность и не впадают в агрессивную категоричность, как распространено в Англии за пределами школ для девочек, вроде школы Святого Павла, где я училась. Я не ожидала, что во французском обществе так заведено. Этот французский стиль общения очень похож на принятый в семье Франклин, который большинству англичан казался странным.
— А вы что думаете, мадемуазель Франклин?
— Пожалуйста, зовите меня Розалинд, — я заметила, что они обращаются друг к другу просто по именам, хотя спроси меня — я не вспомню, кого и как зовут, но не хочу, чтобы со мной церемонились. И уж, конечно, я не буду настаивать на формальном и более приемлемом обращении «доктор».
— Так что же, Розалинд? — спрашивает одна из женщин, кажется, Женевьева. — Что ты об этом думаешь? Стоит ли Франции пойти по пути США или Советского Союза, выбирая политическое устройство? Какой строй подойдет нашей стране, восстающей из пепла после нацистской разрухи?
— Сомневаюсь, что мне нравится хоть один из этих вариантов.
Двое мужчин, Ален и Габриэль, если я правильно запомнила, самые яростные сторонники противоположных позиций, переглядываются. Ален спрашивает:
— Что вы имеете в виду?
— Да, скажите нам, что вы думаете?
Неужели их и правда интересует мое мнение? За пределами нашей семьи мужчины редко проявляют большой интерес к моим взглядам — на науку или что-либо еще.
— Что ж, — я позволяю себе помедлить и собраться с мыслями. Этой хитрости меня научила в детстве гувернантка Нэнни Гриффитс, которая бессчетное количество раз наблюдала, как я говорю первое, что приходит в голову. Однако сейчас я решаю не прятать свои чувства и отношение.
— И Америка, и Советский Союз вступили на скользкий путь, накапливая все большие запасы оружия и создавая все более смертоносные машины. Может, достаточно уже войн и кровопролития? Может, пришла пора искать, что нас объединяет, а не разделяет? — голос мой звучит все громче, когда я говорю о том, что мы так часто обсуждали с отцом. — Полагаю, новый, непроторенный путь был бы лучше.
За столом воцаряется тишина. Замирают все разговоры, что велись параллельно с обсуждением политики Америки и Советского Союза. Все смотрят на меня и мне хочется сползти под стол. Неужели я допустила такую же оплошность, как с профессором Норришем в Кембридже, когда я без обиняков указала на критический недочет в его исследовании? Та ошибка привела к ужасной ссоре с Норришем, к тому же по его настоянию мне пришлось заново проделать его исследование и отложить свою собственную докторскую на год. Я зареклась быть такой