Презумпция вины - Анна Бабина
Жидкие аплодисменты показались почти оскорбительными.
Она растянула губы в улыбке и неловко полезла со сцены.
В проходе кто-то схватил ее за плечо, и она ощутила: Ялов. Она и сама не смогла бы объяснить, как поняла это; дыхание и запах пришли позже.
– Пошли отсюда, – сказал.
– А как же твой доклад?
– Черт с ним.
Он потащил ее не наверх, а на улицу. Приказал коротко:
– Веди, – и она повела.
Узкими неповоротливыми улочками вниз, к реке, к речному вокзалу, к старой, девятнадцатого века еще, железнодорожной станции.
Ялов был бледен и расхристан; кожаная куртка сползала с плеч. Нина на ходу заматывалась шарфом. Надо было попросить его остановиться, но она не умела и не хотела просить. Особенно у Ялова.
Чтобы скрасить неловкое молчание, пузырем повисшее между опущенных голов, Нина стала рассказывать что-то о домах, мимо которых они проходили. Ялов рассеянно, невпопад кивал.
У зоопарка он взял ее за руку – не отняла. Ладонь у него была сухая и чуть теплая, как из дерева выструганная.
Ветер рвался из боковых улиц, сбивал дыхание, утаскивал слова.
Возле реки стало чуть легче. Нина замолчала, Ялов как-то подобрался, уставился на Заречье, растянувшееся на другом берегу.
Они остановились в конце набережной у знаменитых букв, где фотографировались, хохоча, подростки. Невдалеке страстно целовалась молодая парочка.
Щеки у Нины пылали, как бывало после прогулки в ветреный день. Она промокнула нос влажной салфеткой, отбросила волосы со лба. Не лучшее время для объяснений, но другого не будет, наверное.
Она перегородила Ялову дорогу, заслонила собой воду, небо и землю, чтобы ему не за что было уцепиться взглядом. Заставила себя смотреть ему в лицо.
– Знаешь, я… – начала.
Он отступил. Разве что руками не закрылся.
Лицо плоское, пустое.
– Я пойду. Не ходи со мной, – развернулся и зашагал прочь.
Лучше обжигающего чая с каплей бальзама «Прикамье», лучше десятичасового сна под теплым одеялом, лучше горячей ванны – то мгновение, когда ты, возвращаясь с улицы, вступаешь из холода в тепло.
Настоящий ноябрь – секунда, пока ты перешагиваешь порог.
Именно поэтому не существует никакого ноября.
Тридцать первого октября мы проваливаемся прямиком в зиму.
Нину выкинуло из сна в сердцевину выстывшего трамвая. Круглые лампы-таблетки горели болезненным зеленоватым огнем. Пустой вагон раскачивался, бежали тени, за окном вспыхивали и гасли, заслоненные домами, рыжие фонари. Голова у нее страшно болела, во рту стоял мерзкий привкус, от неудобного положения свело мышцы.
Она попыталась понять, где едет, – и не смогла. За что зацепиться? Не за зыбкую же черноту, коробки с промоинами светящихся окон, гаражи и голые тополя.
Нина полезла за телефоном, чтобы включить геолокацию, и не нашла его в карманах. Сумки – удобной, легкой, с боковыми карманчиками, идеально вмещающейся в калибратор ручной клади – тоже нигде не было. Она вскочила, пошарила под своим и соседним сиденьем, но там не нашлось ничего, кроме белесых фисташковых скорлупок.
Сумка пропала.
С паспортом, телефоном, деньгами…
От бессилия выступили слезы. Пошатываясь, она прошла к кабине, постучала в занюханное стекло. Вагоновожатая бросила через плечо: «Не отвлекайте…», но глянула на заплаканную Нину в зеркало и, как реле, но без сопутствующего щелчка, переключилась на более участливый тон:
– Что-то случилось?
– Сумку украли, – всхлипнула Нина.
От нее разило.
Господи, зачем она выпила столько этой настойки?
Это же не шутки.
Могла и помереть.
Идиотка.
Трамвай остановился, дверь поползла в сторону.
Металлический голос проговорил: «Завод «Протон».
– Мы в парк, если что, – по-уральски проглатывая гласные, предупредила вагоновожатая – не в микрофон, а лично Нину.
Над проходной «Протона» светились красные цифры «23:55».
Последний трамвай.
В парк.
Нина вывалилась на безлюдной остановке. В час пик тут было не протолкнуться, от проходной подтекали новые и новые люди, работали локтями, трамбовались в вагон, а сейчас – тишина.
Скупо, словно под нос бормоча, горел фонарь.
Где-то за облепленными снегом деревьями прятался одноэтажный кирпичный тир ДОСААФа, где Нина полтора года кряду всаживала мягкие пули в мишени на желтой газетной бумаге.
«Мы верим в собственные силы, мы верим в ДОСААФ России».
Мелькнула сумасшедшая мысль: пойти туда, попроситься переночевать на вонючих зеленых матах… Не пустят. Спустя десять лет вряд ли кто признает ту Нинку.
Самолет скреб звездное небо над ее макушкой.
Почему-то подумалось, что он летит в Питер, хотя до рейса оставалось еще часа четыре.
Самолет улетит, а Нина – нет.
Родной Староуральск взял ее в заложники.
Дрожали руки и ноги.
Зубы выбивали дробь.
Пальцы ног ломило.
Пустырник не успокоил ее, только замедлил сердцебиение и обрушил давление крови.
За стеклянными дверями «Протона» уютно светилась проходная.
У нее подламывались ноги, и она дважды едва не упала.
Закрыто.
Она забарабанила в стекло кулаком.
Приедет полиция? Отлично. Пусть забирают, сажают в «обезьянник» – она сегодня заслужила. Идиотка чертова.
За перегородкой встряхнулся сутулый вахтер, поправил очки, медленно, прихрамывая, подошел к двери. Он стоял так близко, что Нина могла различить паутинку красных сосудов, оплетшую крылья его носа.
– Чего надо?
– Откройте, пожалуйста.
– Не положено – инструкция.
– Пожалуйста… мне нужно позвонить. Пожалуйста.
– Не положено.
Он развернулся и зашаркал к своему месту.
Нина уткнулась лбом в стекло и тихо заплакала.
Он сдался – минут через пять или десять, точно Нина не знала, а отойти от заветной двери, чтобы посмотреть время над проходной, не решалась. Вахтер приоткрыл дверь, высунул куперозный нос и спросил грубо:
– Чего тебе?
– Можно мне позвонить? Пожалуйста? Хотите, сами полицию наберите, а?
– Так тебе полицию?
Нина задумалась. Она не помнила наизусть ни одного номера телефона – ни Ксюши, ни Димы, ни, господи, Ялова. Некому звонить. Разве что…
– У меня сумку украли, а в ней – все. Ума не приложу, что делать. Я один раз наберу, – умоляюще сказала она. – Если не ответят, уйду. Правда. Насовсем.
– Ладно, давай. Только быстро. И вот тут обходи, здесь камера не видит вроде.
Нина помнила наизусть один-единственный староуральский телефон. Свой. Бабушкин. Было шесть цифр, потом ко всем номерам в начале прибавили двойку.
Она могла сменить номер.
Отключить его – сейчас многие отказывались от стационарных телефонов.
Ее могло не оказаться дома.
Наконец, она могла просто не взять трубку…
Гудок.
Гудок.
Гудок.
…взяла.
– Алло, – сонный голос, точь-в-точь бабушкин.
– Зоя? Зоя, это я, Нина.
Она вспомнила почему-то фото, случайно попавшее в альбом с ее детскими снимками. Маленькая Зоя – пухленькая, с копной кудрей и полуоткрытым ротиком – спит, положив голову на диванную подушку в бабушкиной комнате.
Про таких детей говорят: ангелок.
Нина ангелком никогда не была.
Жесткие волосы, торчащие уши, синяки под глазами…
– Нина? Нина, что-то случилось?
Даже удивительно, что она не спросила: «Какая Нина?»
Узнала, получается.
– Зоя, прости меня, я попала в неприятности. Я в Староуральске. Без денег, документов. Я на «Протоне». Ты не могла бы… меня забрать? Я все компенсирую, правда.
– Нина, о чем ты? Я буду, как только смогу. Где ты, говоришь?
– Проходная завода «Протон» на Куйбышева.
– Поняла. Выезжаю.
Нина опустила тяжелую трубку на рычаг. Повернулась к вахтеру:
– Мне выйти?
– Да что уж… – ворчливо ответил он. – Ждите.
В ожидании Зои Нина собирала день по кусочкам.
Кажется, она вернулась в гостиницу, привела себя в порядок, покидала в сумку вещи. Может быть, не плакала.
Около пяти в дверь постучали, и она зачем-то открыла, хотя знала, кто там. Ялов, вдрызг пьяный.
– Это ведь все ошибка была. Мы оба, оба ошиблись, – шептал он, оттесняя ее от двери.
– Уходи.
Ей тогда казалось, что она вполне владеет собой.
Он упал на колени в зеленые ковролиновые лилии.
– Я люблю тебя, – сказал.
Нина беспомощно оглянулась на окно, за которым стремительно гас их последний день. Над рекой зависли тяжелые снежные тучи.
Все – зависло.
– Я замужем, Леша, – мягко сказала она, старясь не смотреть ему в лицо. – Уйди, пожалуйста.
– Сегодня на набережной…
Она рванулась вперед, схватила сумку и пальто. Как тогда, в его квартире на Петроградке. Все повторялось – в виде фарса. Или в виде еще одной, финальной, трагедии. Трагифарса. Не дать ему заговорить ее.