Валентин Лавров - Катастрофа
Но на душе было как-то пасмурно, беспокойно, словно в ожидании страшной беды. Увы, предчувствие не обмануло. Он вдруг услыхал снизу истошный вопль Зурова, смысл которого не сразу себе уяснил:
— Иван Алексеевич, Германия объявила войну России! Война, война!
Враз помертвев, надеясь на какое-то чудо, на то, что не понял что-то, что Зуров напутал, может, даже пошутил — он ведь, известно, шальной, побежал, запрыгал на немеющих ногах через ступеньку вниз — в столовую.
Диктор из далекой Москвы, по фамилии Левитан, неестественно жестким, даже металлическим голосом говорил в эфир, и звук то делался громким и близким, то уплывал:
— Наши доблестные войска, армия и флот, смелые соколы советской авиации нанесут сокрушительный удар агрессору. Правительство призывает граждан и гражданок Советского Союза еще теснее сплотить свои ряды вокруг нашей славной большевистской партии, вокруг советского правительства, вокруг нашего великого вождя — товарища Сталина. Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.
Дверь распахнулась, в столовую вбежала запыхавшаяся Вера Николаевна. Разрыдавшись, она припала к груди мужа. Бахрах отложил поездку к Жиду. Весело смеясь, еще ничего не зная, вернулись с корзиночкой черешни Галя с Магдой.
Зуров, попискивая эфирным многообразием, пытался точнее настроиться на Москву или поймать Би-би-си, вдруг напал на оккупационное радио Франции. Все услыхали знакомый старческий голос.
— Ведь это Мережковский! — крикнул Бахрах.
— Тихо! — осадил Бунин.
Заикаясь чуть не на каждом слове, постоянно хрипло покашливая, Дмитрий Сергеевич обращался к соотечественникам, как он выразился, «с задушевным, сердечным словом»:
— Дорогие собратья! Скоро нашим бедам придет конец. Наступил великий день. Он войдет в историю русского народа как лучший и самый счастливый день нашего бурного столетия. Доблестные современные крестоносцы, сметая все на своем пути, ворвались, подобно живительной буре, в мерзкое осиное гнездо, где возникла самая страшная политическая теория из всех, до сих пор придуманных человеком, — теория марксизма-ленинизма! Овеянные светлыми лучами христианского вероучения и арийской науки, идут белые рыцари прямо на Москву, чтобы там прикончить Антихриста, который издевается над всеми нами и особенно над Россией вот уже около четверти столетия!
…В столовой «Жаннет» все недоуменно молчали.
Тишину нарушил Бунин. Спокойно, ровным голосом он произнес:
— Да, Сталин, быть может, и Антихрист, но Дмитрий Сергеевич — законченный подлец. Совсем Бога не боится, хотя жить осталось немного ему. И на белом коне ни Дмитрию Мережковскому, ни даже Адольфу Гитлеру в Кремль не въехать. Кишка тонка! Теперь я понял свой сон: этот самый Мережковский для меня умер. Знать его больше не хочу!
Резко повернувшись, он выскочил из дома — необходимо было побыть в одиночестве, душу рвала тревога за Россию.
Он ушел в лес и, глубоко уединившись, жарко призывал помощь Христа:
— Все свои лишения и скорби понесу с радостью, лишь бы устоять нам, устоять России в борьбе со злобной силой адовой, посягнувшей на нее! Смилуйся, Господи, наконец над родиной, испытавшей столько бед…
Все теперь переменится в его жизни. Трудно, ох как трудно старому писателю, знавшему блестящие времена, переживать лютый холод в «Жаннет», скверную пищу, домашние неурядицы. Но главное, что станет болью его жизни, — тревога за Россию. И ничто с этой болью не сравнится!
* * *
Спустя годы всплывут некоторые подробности «эфирного срама» Дмитрия Сергеевича. Талантливая Ирина Одоевцева, оставившая интересные мемуары (хотя и несколько субъективные), летом сорок первого года жила по соседству с Мережковским в курортном Биаррице.
Она писала: «Положа руку на сердце утверждаю, что Мережковский до своего последнего дня оставался лютым врагом Гитлера, ненавидя и презирая его…» Мережковский называл Гитлера «маляром, воняющим ножным потом».
Юрий Терапиано позже будет утверждать, что на немецкое радио Мережковского увлекли его многолетний секретарь Владимир Злобин и какая-то «иностранная дама». Они якобы считали, что подобное выступление может облегчить тяжелое материальное положение Мережковских. Гиппиус о подвиге мужа узнала слишком поздно и возмутилась им.
Бедные люди! Разве у столь гнусного преступления могут быть оправдания? Могут быть лишь мотивы, да кому это надо знать!
Досконально известно, что когда Мережковские вернулись в Париж, от них все отвернулись. И не только в литературном мире. Они стали изгоями.
Виктор Мамченко — поэт средней руки, друг «номер один» Зинаиды Николаевны — рассказывал, что когда Мережковский узнал о зверствах гитлеровцев в России и об их явных завоевательных потугах, то испытал «сильное охлаждение» к «освободителям отчизны».
…Дмитрий Сергеевич скоропостижно скончался 7 декабря того же, 1941 года, чуть-чуть не дожив до разгрома гитлеровцев под Москвой.
На Сент-Женевьев де Буа — русское кладбище под Парижем— пришли лишь несколько человек. В глинистой яме высоко стояла вода. Когда могильщики опускали гроб, он неловко бултыхнулся, вызвав брызги. Капли долетели до бедной Гиппиус, упав на ее пальтишко. Она вскрикнула и без чувств повалилась на руки Злобину, рядом стоявшему.
С этого момента Зинаида Николаевна несколько тронулась головой.
3
Бунин был потрясен: немцы с уму непостижимой легкостью катились по русской земле.
— В чем дело? — с ужасом вопрошал он домашних. — Неужто двадцать четыре года большевистского царствования совершенно опустошили души людей? Быть может, интернациональная идеология лишила русский народ естественного желания защищать отечество?
Все вздыхали, и никто не умел ответить.
Зуров покривил рот:
— «Новое слово» ведь пишет, что русские повсюду встречают немцев как желанных освободителей, выходят с хлебом-солью. Может, и впрямь лучше Гитлер, чем Сталин? Немцы люди культурные, церкви открывают, землю крестьянам наверняка дадут. Ведь хуже, чем деспотия большевиков, ничего быть не может. Не так ли?
Бунин, задохнувшись от гнева, молчал несколько мгновений, потом выскочил из-за стола, за которым пил морковный чай, перед самым носом Зурова взмахнул кулаком:
— Что?! Что вы сказали? Хлеб-соль? Земля?
Зуров отшатнулся, заметно изменившись в лице. Этой вспышкой гнева он был обескуражен.
— Ведь это враги! — втолковывал Бунин, словно перед ним стоял непонятливый ученик. — Принять из их рук милость — безнравственность, крайняя степень падения. Разве мы могли бы вернуться в Россию, если ее попирают захватчики? Ни-ког-да! Миллионы русских понимают это, проявляют величайший героизм, цепляются за каждую сажень земли. Гитлер сломает в России шею.
Бахрах поддержал патрона:
— Наполеон Москву занял, зато потом с трудом ноги унес.
Зуров, несколько пришедший в себя, окрысился на нового сожителя, поселение которого на «Жаннет» ему явно пришлось не по душе.
— Наполеон! — насмешливо протянул он. — Наполеону пришлось пядь за пядью отвоевывать, а эти советские… драпают от германцев, как зайцы от волка.
— Это временно! И причина ясна — где военачальники Якир, Уборевич, Тухачевский? Английское радио передало, что арестованы едва ли не все командиры армий — перед самым началом войны.
Зуров с превосходством знающего человека отрезал:
— Потому что они пожелали сотрудничать с немцами, стали их агентами, шпионами.
Несколько успокоившийся Бунин пожал плечами:
— Шпионы? Сомнительное дело. Ленинская гвардия — это действительно шпионы — германские, на их деньги большевики разлагали русскую армию и укрепляли свою власть. А после расплатились, отдав национальные сокровища в Германию. Вот по этому шаблону и строят обвинения вчерашним «товарищам». Зачем нужно Сталину обезглавливать собственную армию? — полюбопытствовал Бахрах. Вот в этом-то и загадка. Пилит сук Иосиф, на котором сам сидит. Если уничтожал он старых большевиков — Троцкого, Зиновьева, Бухарина, то это объяснить можно: устранял потенциальных конкурентов на престол. Но ослаблять свою армию — это все равно, что собственный дом подпаливать.
В дневнике Бунина появлялись новые записи:
«Не запомню такой тупой, тяжкой, гадливой тоски, которая меня давит весь день. Вспомнилась весна 19-го года, Одесса, большевики— очень похоже на то, что тогда давило…
Страшные бои русских и немцев. Минск еще держится.
Желтоватая, уже светящаяся половина молодого месяца.
Да, опять «Окаянные дни»!»
«С утра довольно мутно и прохладный ветерок. Сейчас — одиннадцатый час — идет на погоду. И опять, опять, как каждое утро, ожидание почты. И за всем в душе тайная боль — ожидание неприятностей. Изумительно! Чуть не тридцать лет (за исключением десяти, сравнительно спокойных в этом смысле) живешь в ожидании — и всегда в поражении своих надежд!