Валерий Кормилицын - Разомкнутый круг
– Пойдемте, господа! – отпустил карету князь Григорий.
– Креститься не будем? – поинтересовался хрипловатым голосом Нарышкин.
– Не в церковь идем! – стараясь придать интонации бодрые нотки, ответил Рубанов и первый шагнул за высокую дверь.
Приемная оказалась полна, но всесильный фаворит пока не принимал. Конногвардейцы заметили несколько знакомых, но те лишь кивнули головами, не испытывая желания подойти ближе – неизвестно, чем дело закончится…
– Мы тут как прокаженные! – усмехнулся Оболенский, независимо усаживаясь в продавленное кресло, накрытое чехлом.
Его примеру последовали друзья, чинно усевшись на стоявшие у стены истертые задами стулья.
– Сам уже здесь! – услышали глуховатый шепот седого генерала, обращающегося к лысому худому сановнику. И столько почтения и страха содержалось в слове «сам», что трое друзей неожиданно прониклись к графу уважением: надо же, как запугал чиновную Россию.
– Честен, честен батюшка и строг. Взяток не берет! – слышалось с другой стороны приемной.
Но вот – все стихло.
На пороге возник адъютант графа Клейнмихель и неторопливо назвал фамилию.
Побледневший генерал вскочил словно ужаленный, перекрестился и на трясущихся ногах направился за адъютантом. Многочисленные кресты и медали бряцали в такт шагам.
«И почему русские боятся начальства сильнее врага? – изумился Максим. – Неужели карьера для нас важнее жизни? Или так понимаем мы вопросы чести?.. Враг может лишь убить – это почетно, а начальник – разжаловать и сослать – это позор».
Сквозь неплотно прикрытую дверь слышался голос Аракчеева:
– Солдат, как вам хорошо известно, милостивый государь, в генералы сразу не попадет, а вот генерал в солдаты угодить может в одночасье.
Через минуту из кабинета, пошатываясь, выкатился седой генерал и плюхнулся на освобожденный сановником стул. Глаза его блуждали по приемной, а краска медленно возвращалась на бледное потное лицо. Вскоре взгляд начал принимать осмысленное выражение, а на губах проступила гримаса, должно быть означавшая улыбку.
С трудом приподняв толстый зад, он достал из кармана платок размером с полковое знамя и сосредоточенно стал вытирать лицо, шею, лоб, напоминая Максиму умывающегося кота, удачно избежавшего собачьих зубов.
Клейнмихель между тем вызвал другого посетителя и снова дверь плотно не прикрыл, должно быть для назидания – чтоб слышали и боялись.
Час шел за часом, а провинившихся гвардейцев всё не вызывали.
Уже ушли генерал и сановник, не говоря о более важных лицах, а они все сидели в приемной, слушая разговоры оставшихся посетителей, несколько уже пообвыкших и освоившихся в строгой обстановке.
К вечеру в приемной остались лишь они да две живучие мухи, целеустремленно и безнадежно бьющиеся в чисто вымытое стекло.
«Вот так всю жизнь можно колотиться лбом в стену и ничего не добиться, коли кто из верхних этого пожелает…» – вздохнул Рубанов.
Наконец усталый адъютант пригласил их в кабинет.
«Это, как я понимаю, ради воспитательных целей нас самыми последними позвали. Даже пехотный подпоручик раньше прошел, – вставая со стула, разозлился Максим. – И еще бы продержал, да более уже просителей не осталось, разве что мухи. – Удивленно глянул на уснувшего в кресле Оболенского. – Вот у кого нервы!..» – восхитился Рубанов. – Разморило на мягоньком?! – растолкал он князя, недовольного, что их рано побеспокоили.
– Вытрите глаза, господин ротмистр! – загородил ему дорогу Клейнмихель.
– Щас я их тебе вытру, как давеча уланам! – огрызнулся Оболенский, и опешивший и обескураженный адъютант отступил в сторону, пропуская его в кабинет.
Аракчеев, разумеется, навстречу им не поднялся и, казалось даже, в первую минуту не обратил на вошедших внимания. Склонив голову, он что-то увлеченно писал на оторванной половине листа.
Максим с интересом обвел глазами огромную комнату с безвкусной мебелью, и взгляд его остановился на макушке графа, а затем перешел на аккуратные стопки чистой бумаги.
«Ишь какой экономный, – поразился он, – на огрызке пишет». – Скосил глаза на Оболенского.
Тот уже полностью проснулся и пялился на графин с водой.
«Пить захотел!» – отметил Максим, и неожиданно его разобрал смех. Сжав губы, он уставился на Аракчеева.
Тот в эту секунду наконец отложил перо, сплел перед собой пальцы, нахмурился и поднял глаза на замерших кирасиров.
«Чегой-то средний как вытаращился?! – поразился он, глянув на Рубанова.
Максим аж вспотел, борясь с приступом смеха.
«Коли заржу, Сибирь обеспечена!» – запугивал себя.
– Ваше счастье, пока еще господа, что уланские офицеры прибыли в Петербург без надлежащего на то соизволения и даже не будучи в отпуску.
Инкогнито, так сказать, повеселиться захотели и повеселились… – Расплел он пальцы и опустил ладони на стол. – Понеже бог шельму метит! После излечения я их отправил под арест.
Поскольку его императорское величество просил за вас, – по слогам произнес он, согнав морщины со лба и сделав паузу, чтобы неразумные поняли и прочувствовали, что не он просит государя, а наоборот, – то я решил обойтись уже отбытым вами наказанием, то есть гауптвахтой, при условии, что вы, конечно, чистосердечно раскаиваетесь в содеянном, – снова нахмурил лоб. «Да чего этот средний таращится?!»
– Так точно, ваше сиятельство… Ошибку свою осознали! – рявкнул Оболенский, плотоядно глянув на воду.
У Рубанова глаза уже полезли из орбит.
– Ну, то-то же! – расслабился Аракчеев. – Впредь смотрите у меня! – милостиво отпустил он конногвардейцев.
Едва ступив в приемную, Максим напополам согнулся от смеха, и друзья быстро выволокли его на улицу.
На следующий день ротмистры стали знамениты на весь Петербург, и кавалергарды дико завидовали им, рассуждая в кругу гвардейских офицеров, что горбатого только могила исправит, всё никак перебеситься не могут, старички!
46
После всех этих нервных дней вновь наступило затишье. Максим исправно нес службу и танцевал на балах, постепенно начиная скучать от такой размеренной и однообразной жизни.
«Трудно все-таки сразу отвыкнуть от боев и войны, – думал он, – негде нервы пощекотать…»
После дня рождения, в конце зимы, на него и вовсе напала хандра.
Чтобы не одуреть от тоски, придумал себе занятие и неожиданно увлекся им: решил построить в своей Рубановке новый дом и возвести церковь. «Денежки-то имеются…»
А все началось с того, что случайно познакомился в трактире с голодным и оборванным молодым человеком, который оказался архитектором.
Накормив его и выслушав мечту создать что-либо на века, и сам загорелся этой идеей.
Всю весну они увлеченно спорили, планировали и чертили на бумаге, а в конце мая Максим не долго думая взял полугодовой отпуск, простился с товарищами и отбыл на почтовых с сытым уже архитектором в Рубановку.
Набитый золотом саквояж прочно и солидно устроился у его ног.
Проделав первый прогон, Максим с длинноволосым архитектором не устали и решали ехать дальше. Но помехой, как всегда, оказался станционный смотритель, у которого, хоть убей, не было свежих лошадей.
«Да это же та самая станция, где меня обчистил Николя, – чему-то обрадовался Максим. – Может, и смотритель тот же?»
Теперь, конечно, чиновник относился к нему с несоизмеримо большим уважением, нежели в то время. Рубанов успел привыкнуть и не удивлялся почтению будочников, нижних чинов полиции и всякой мелкой чиновной сошки.
«Оболенский пустил бы в ход кулаки», – хмыкнул он и сунул смотрителю рубль серебром… Рожа у того сразу расплылась от счастья, а память прочистилась, и он вспомнил, что в конюшне случайно завалялись три свежие лошадки.
На этот раз до родных мест добрались удивительно быстро.
Сердце забилось сильнее, когда увидел, подъезжая к Чернавке, Покровскую церковь. И тут же пришло озарение…
Вспомнились детские годы и далекие мечты о трехглавом храме, символизирующем Отца, Сына и Мать. Теперь он точно знал, какой будет рубановская церковь.
При въезде в Рубановку, сердце стучало, как копыта идущего на рысях коня.
Поначалу он даже не узнал родовое свое гнездо – домов стало в два раза больше, а следовательно – и народу. Веселые по виду крестьяне отступали к заборам и кланялись барину.
А когда въехал под арку с двумя цифрами и остановил взгляд на старом барском доме, окруженном акациями, то сердце перешло на галоп.
Старая нянька почти совсем ослепла и с трудом ходила, но, угадав каким-то шестым чувством или, скорее, любящим своим сердцем, что приехал ее ненаглядный «внучок», с трудом выбралась на крыльцо и упала бы, не подхвати ее Максим.
Прижавшись к его груди, она ничего не сумела произнести, а лишь тихо плакала, радуясь, что дожила до такого светлого дня, и печалясь, что радость эта последняя.
Рядом стоял Агафон и терпеливо ждал своей очереди обнять барина, шумно при этом сморкаясь и вытирая нос рукавом рубахи.