Карел Шульц - Камень и боль
Прежде всего тупо опустился на стул у стола и, хрипло дыша, стал отдыхать. На еду, приготовленную ему старухой за плату, и не взглянул, одним движеньем руки отодвинул тарелку далеко на угол стола. Так сидел в тишине, мире и покое, боль затихала, тихо, миротворно сияло несколько свечей, ночь мягко струилась по крыше дома, и как только работа его будет кончена, он даст себе продолжительный отдых, опять вернутся здоровье и сон, голод и свежесть сил, опять наступят радостные дни. Он снял куртку, смыл пыль с волос, лица и рук, почувствовал себя бодрее. Зажег еще свечей и стал внимательно рассматривать два разделанных мраморных рельефа, которые создавал одновременно, то по ночам, во время бессонницы, то днем, когда не подымался на леса за забором вокруг статуи, а сидел дома. На обоих рельефах была божья матерь с младенцем и святым Иоанном. Он изучал оба внимательно, строго, однако ничего не прибавляя и не сглаживая, а только заботливо прослеживая каждый след удара по камню. Он был удовлетворен той и другой работой и рассчитывал скоро передать оба рельефа заказчикам, а именно патрицию Бартоломео Питти (не возле дворца ли Питти встал он на колени тот раз в ночную грозу, молясь своей "Святой мадонне у лестницы"?) и второму патрицию Таддеи. Эти держали себя не так, как Дони… и Микеланджело улыбнулся, вспомнив, как посланный бегал тогда в изумлении от него к Дони и обратно, как цена росла, и в конце концов Дони заплатил вдвое больше против договоренного. Да, так и нужно с этими знатоками и любителями искусства, только так!.. А Анджело Дони эту самую картину, которую сперва не хотел принимать, говорят, подарил теперь в виде свадебного подарка своей невесте Маддалене Строцци, которую, видимо, будет писать этот юноша из Урбино Рафаэль Санти…
Микеланджело опустил голову на руки, положенные на стол, и стал пить свою усталость, как темное вино, волнующее ему кровь в жилах. Ах, как он нынче устал! И эта глубокая, прекрасная, ночная тишина… Он взял и погасил все свечи.
Только поняв, что это не сон, а на самом деле кто-то стоит за дверью и колотит в нее, желая к нему войти, почувствовал он, как ночь глуха и как он одинок. Удары следовали один за другим. Дрожащей рукой он опять зажег свечи и тревожно взглянул на щеколду, которая дрожала мелкой дрожью. Пробуждаясь от усталости, как от мертвого сна, он старался сообразить, кто может так поздно ночью к нему прийти. Вернулся Никколо? Или это кто из братьев? Не случилось ли чего со стариком отцом? Или Сангалло, либо кто из его слуг? Но все они подали бы голос, назвали бы себя, а этот таинственный ночной посетитель молчит, стоит в темном коридоре и добивается, чтоб впустили, только быстрыми сильными ударами. Ночь нависла, как черный свод. Под ним горит только вот эта свеча на столе. В низкое окно дышит холодная тьма. Опять застучал. Ночной посетитель таинствен и настойчив. Микеланджело встал, бледный, настороженный. Засветил еще одну свечу и, подойдя с ней к двери, быстро отодвинул щеколду.
— Входите! — резко промолвил он.
Дверь неслышно открылась, и Микеланджело невольно вскрикнул.
Вошедший слабым движеньем руки опустил капюшон своего черного плаща и повернул лицо к свету свечи. Это был Леонардо да Винчи.
Несколько мгновений длилась тишина. Оба глядели друг на друга, и свет двух свечей дрожал между ними. Первый заговорил Леонардо.
— Вы меня не приветствуете, Микеланджело? — тихо спросил он.
Микеланджело показал на грубое кресло у стола, а сам сел на лавку по другую сторону.
— Не знаю, — заговорил он хрипло, и голос его дрожал, — как надо приветствовать тех, кто приходит ночью. У меня не бывает ночных посещений. Я всегда один.
— Человек, который всегда один, имеет как раз больше всего ночных посещений. И я… Мы будем друг с другом вполне откровенны, да, мессер Буонарроти? Потому что я именно затем и пришел. Вот вы меня нынче вечером оскорбили при этих купцах, да, оскорбили, — не знаю почему: ведь в словах моих не было решительно ничего, что могло бы дать вам повод для этого. Вы, видимо, переутомились и находитесь в раздраженном состоянии, не владеете собой. Но я пришел не затем, чтобы потребовать от вас извинений или объяснений.
— А зачем же?
Микеланджело услышал в своем собственном хриплом голосе страх. Беспокойно забегал глазами по холодному лицу Леонардо, которое при свете свечей казалось еще бледней и морозней, чем обычно. Удивление, вызванное этим ночным посещением, превратилось в испуг. Леонардо сидел против него с таким видом, словно пришел с каким-то страшным поручением, с чем-то грозящим разрушить его жизнь, изменить его путь. Сидел тихо, как статуя из тьмы у ворот из тьмы, которые раскрываются только в другую ночь, где бесполезно будет ждать рассвета. Руки его лежали неподвижно, как чужие руки на чужом столе, и взгляд его был проникновенный и печальный. Микеланджело встал, чтобы завесить оба мраморные рельефа, но остановился и голосом, на этот раз резким, повторил свой вопрос:
— Зачем вы пришли?
— Чтоб договориться…
— О чем? Я не слыхал ни о каком новом заказе…
— Вы на самом деле думаете, что я прихожу только за этим? Но речь у нас с вами не о будущих заказах… вы не хотите меня понять?
— Договориться! Вы — что? Пришли сказать мне, что Флоренция для нас двоих мала?
— Я думаю, — холодно возразил Леонардо, — что весь мир мал для нас двоих.
Микеланджело прошел поперек комнаты и остановился у дальнего простенка.
— Вот для чего пришли? — прошептал он. — Что вы этим хотите сказать?
— Нам надо либо стать открыто врагами, — ответил своим спокойным, невозмутимым голосом Леонардо, — либо заключить вечный мир. Но не можем мы, мессер Буонарроти, жить рядом, все время друг друга подстерегая, в то же время притворяясь друг к другу равнодушными. Я за мир. Потому что если мы начнем друг с другом бороться, так не перестанем, пока один из нас не будет сражен и пока какой-нибудь правитель или папа на великой арене нашей борьбы не укажет поверженному пальцем дорогу вниз, в ад. Вы хотите доставить миру это зрелище?.. Вот почему я пришел.
— Вовсе не хочу… мне в голову никогда не приходило, — сказал Микеланджело. — Я не знаю… с какой стати нам вступать в борьбу… мы ведь идем каждый своей дорогой…
— Мессер Буонарроти… — рука, поднявшись над столом, прервала дальнейшую речь Микеланджело небрежным, усталым мановеньем, — будем друг с другом откровенны. Я уже старик и видел на своем веку столько лжи, притворства и обмана, что даже заболел тоской по искренним словам, и от вас жду теперь… не будем ничего скрывать… не будем притворяться. Сейчас ночь. Будем говорить иначе, открытей и правдивей, чем говорили бы друг с другом днем. Ведь ночь всегда обнажает сердце человеческое больше, чем дневной свет… есть такие правдивые слова, которые мы находим только ночью… и напрасно хотели бы вымолвить их днем… Это как бы речь глубин, которая должна вновь вернуться в глубины, во тьму… Так будем выбирать такие слова… Они будут предназначены только для нас… Вы, я и ночь, трое нас, tres faciunt collegium [100], и слова эти будут забыты, как только мы опять разойдемся, вы, я и ночь… начнет светать, все опять станет другим. Так вот, мессер Буонарроти, я, старый человек, пришел к вам, юноше, я, чье имя слышно теперь во всем мире, пришел ночью к вам, пока еще, в сущности, только начинающему… пришел затем, чтоб говорить о мире… потому что вы, Буонарроти, я знаю, не такой, как другие, и нам с вами понять друг друга легче, чем кого-либо другого. А вместо этого что-то разделяет нас — это чувствуете вы, чувствую я, что-то враждебное, и хорошо было бы, если б мы это выяснили. Нынче вы на меня резко и беспощадно напали, да, нарочно унизили меня при каких-то купцах… не имевших для вас никакого значения… Хотели унизить меня и унизили. А за что? Что я сказал дурного? Вам случалось, конечно, слышать и более злые слова… и сомневаюсь, чтоб вы сейчас же отвечали на них всегда с такой грубостью. Я знаю, причиной вашего гнева было не то, что я сказал. Так что же? Вы шли с работы, усталый, замученный, весь в грязи и пыли. Я не могу жить без блеска и роскоши, без благовоний, изысканности, хорошей одежды, без слуг, коней, цветов, музыки, красивых лиц и некоторой жизненной утонченности. Тут мы столкнулись… но и не в этом, я знал, причина вашей вспышки. Это, может быть, могло возмутить вас в ту минуту, но не до такой степени. Здесь есть что-то глубже, загадочней… Мы не назовем это, мессер Буонарроти?
Микеланджело подошел ближе и, глядя прямо в ледяное лицо Леонардо, промолвил:
— Я думаю, мы никогда не сможем этого друг другу назвать. Назовут другие, которые будут судить о том, что каждый из нас создал.
— Вы от меня ускользаете, Микеланджело! И довольно обидно возвращаетесь к тому, что метнули в меня вечером… Каждый из нас создает свое и по-своему… Не будем отдавать друг другу отчет о своей работе, но и не предоставим судить о ней другим… Другие! Кто эти другие? За свое долгое пребывание при миланском дворе я хорошо узнал, кто эти другие… Зачем предоставлять им то, что мы можем сказать друг другу сами?