Карел Шульц - Камень и боль
Леонардо переложил руки со стола на колени, и бросающаяся в глаза бледность их резко выступила на складках черного плаща.
— Я думаю о том, Буонарроти, — тихо сказал он, — что в свое время кто-нибудь скажет вам то, что вы сейчас сказали мне.
— Никогда! — возмутился Микеланджело. — Я никогда не буду никому становиться поперек дороги, всегда буду идти вместе со всеми, кто борется с этим гниением.
Леонардо, глядя куда-то в сторону, улыбнулся.
— Теперь понимаю, почему это будет Давид. Символ вашей жизни — победить ударом, камнем. Великана. А меня вы считаете за одно из сухожилий, один нерв этого великана и… не ошибаетесь. Я рад, что работал в такое время, которое позволило человеку пустить в ход все свои способности, которое освободило его… Но это не то, что вы говорите… Я хотел бы потолковать с вами об этом, когда вам будет за пятьдесят, мессер Буонарроти! Что я теперь? Леонардо да Винчи, это правда, — но что под этим кроется? Я уехал из Флоренции юношей, вернулся в нее изгнанником, на помесячном жалованье из кассы Синьории, которое Содерини подает мне, как милостыню… И я сказал себе тогда, перед своим отъездом: проснись, спящий, проснись, создай произведения, которые и после смерти твоей оставят тебя в живых, а где-то здесь блуждала тень моего бесценного Джакомо Пацци, я ее видел. Я любил эту тень, так же, как любил его живого, и все-таки я предпочел бежать к герцогскому двору, на чужбину, делать чертежи укреплений, писать портреты Моровых наложниц, быть устроителем карнавалов и праздничных иллюминаций… Хотелось бы мне поговорить с вами, когда вы состаритесь, тогда я сказал бы вам, чего пока не могу… Разве я не отвергаю этого времени, не презираю его? Что оно дало мне? Чем я являюсь в нем? Все мы, люди духа, изгнанники в такое время, которое кичится тем, что освободило дух, слуги сильных, живем только милостями правителей, нет для нас свободы искусства, из него сделали предмет торговли, рвут у нас из рук еще не готовые произведения, алкая наживы, я знаю, им нужна не картина, не статуя, им нужна только наша подпись, они продают просто наши имена… И у вас тоже будут неоконченные произведения, Микеланджело, и вы вспомните меня, над которым из-за этого смеялись и которого за это хулили… Будут и у вас… И вот мы двое, чувствующие напор нашего времени больше всех других, для которых оно, наоборот, — лишь плодоносное гноище, мы двое ненавидим друг друга… но не из-за вашего страха перед временем… Нет, дело не в этом, Микеланджело! Как раз тут мы поняли бы друг друга скорей всего, потому что кто пострадал от этого времени больше, чем я? Кем я оказался на старости лет? Странником… зависящим от благосклонности сильных… Вы говорили о потребности в тишине, но сердце любого времени тревожно… кому это известно лучше, чем мне? Кто постиг превратности судеб человеческих больше, чем я? Правитель "золотого века". Вот Лодовико Моро, который теперь, окованный, увезен во Францию… Вот Лоренцо Маньифико, от дела которого ничего не осталось… Я живу тайными летучими мгновеньями, научился ценить красоту каждой минуты… Я понимаю монну Лизу, чей портрет теперь пишу, когда она говорит мне, что помнит о Лоренцо Маньифико только то, что он как-то раз погладил ее по голове, когда она, еще девочкой, сообщила ему, что успела выучить карнавальный сонет во славу матери божьей… Что ж, разве это мало — такое воспоминание о поглаживании по голове? Мы с монной Лизой много говорим об этом, пока я с нее пишу, о красоте и улыбке этих летучих мгновений… Я умею это ценить… но не умею этим удовлетвориться… не умею, Микеланджело! Я все время стремлюсь раскрывать новые и новые тайны, в этом мое бегство от времени… в том, чтоб познать, проникнуть, исследовать, постичь! Есть великие тайны, при которых мы присутствуем… речь идет не только о причинах падения княжеств, о гибели человеческих жизней, как раз когда они находились на вершине своего могущества… нет, даже полет птиц, кривая которого изнемогает как раз в наибольшем подъеме, — тоже такая тайна… Где-то есть точка, из которой все исходит и в которую все возвращается… события, жизни и судьбы, смерть, искусство, порок, добро и зло — единый источник всего… сколько раз мне казалось, что я уже близко к нему! Я знаю, мы ни в чем не сходны с вами в искусстве, но это не так важно… У меня свои неоконченные произведения… у вас будут свои, так же как сейчас там у вас полон угол картонов с набросками тел и отдельных частей, плодами мучительных, изнуряющих часов работы, знаю, вы стремитесь к сверхчеловеческому, а то и к нечеловеческому… а я всегда останусь с человеком и с тем, что познаю своими чувствами… У каждого из нас свои враги… ваши еще растут, как тот юноша, относительно которого я вас предостерегаю…
— Какой юноша? Я не слышал…
— Тот… — улыбнулся Леонардо, — тот любопытный урбинец… он станет великим вашим врагом…
— Рафаэль? — воскликнул Микеланджело и засмеялся.
— Да… — Леонардо тоже смеялся, — он… не всегда придется вам смеяться над ним… доставит вам немало горьких минут… потому что он как раз из тех других — и даже больше другой, чем все другие, Микеланджело Буонарроти. Но дело не в нем и не в остальных. Дело идет о большем. Вы назвали это бегством от времени. Теперь я понимаю эти ваши внезапные отъезды, вы то и дело от чего-то убегаете и то и дело опять возвращаетесь на прежнее место… и в это наше время тоже вернетесь! Нет, дайте мне договорить, Микеланджело: вернетесь… Вы бежите затем, чтобы опять вернуться… Никому не убежать безнаказанно от своего времени, напрасно боретесь… это высокомерие, пустое высокомерие… А может, все-таки! Кто знает? Каждый из нас идет своим путем… Вы хотите убежать с помощью искусства… я иначе, с помощью познанья… да, для меня искусство только проводник к великим тайнам, и так эти тайны меня очаровали, что часто я посвящаю им свое искусство… Познать! Проникнуть! Добраться до того единого, из чего все исходит и к чему все возвращается — жизнь и смерть в одной руке… богатство и бедность… наслаждение и боль… все сливается… добро и зло… как в той пещере из моих детских снов… Я смотрел в нее через узкое отверстие, озаренное полыхающим в нем пламенем, но всякий раз, как чад и дым на мгновенье рассеивались, я чувствовал, что еще минутка… и я узнаю, увижу… а над этим были удивительные краски, созданные игрой атмосферы… светотени… никогда не попадавшие на холст… тайна…
Леонардо, усталый, умолк, устремив взгляд в темноты комнаты. Микеланджело выслушал его, затаив дыханье, с леденящим чувством страха, как безвольный, околдованный… хотел встать и не мог… Да, нечто подобное рассказывали ему однажды о наблюдениях мореплавателей, напрасно старавшихся спасти товарищей, неожиданно прельщенных глубью загадочно появляющихся и исчезающих омутов, гладь которых, как бы золотая и нежно-голубая, поросла невиданными кустарниками, чьи ветви, ожив, обвивают неосторожного, обрекая его на смерть… У Микеланджело было такое ощущение, словно он идет куда-то далеко, потому что должен, таков приказ, свободный выбор больше невозможен, странные, коварные глади, печальная песня великих водных потоков, благоухания дурманящих кустарников, от которых исходит такой аромат, что человек падает в обморок, сходит с ума, — край неосвященный…
— Вы сказали, Микеланджело, — слышит он Леонардов голос из далекой дали, — что я кажусь вам Пилатом… Что есть истина? Вы это знаете? Я не знаю и всю жизнь старался узнать… Что есть истина? Вы были еще ребенком, я спас вашего отца от угрозы быть раздавленным возле Санта-Мария-дель-Фьоре… И отец ваш с гордостью говорил о вас, о созвездиях, под которыми вы родились… они предвещают великое, сказал он. А я тогда уже задавался вопросом, что значит — великое, и нашел слова вашего отца смешными. Что значит — великое? Микеланджело, что есть истина? В этом — великая, неисследимая тайна, или, как вы говорите, чудо… Мы оба жаждем его — вы по-своему, я — жадно стремясь постичь, добиться последней его разгадки… и это изменило бы всю мою жизнь… Пещера с серным пламенем… светотень… И это мое открытие у меня уже отняли, — говорят, недавно один венецианец по имени Джорджоне, попавший в Милан проездом из Болоньи, привез это мое наблюдение в Венецию и там применяет его… Да мне что за дело? Я раздаю все, что имею, лишь бы только добиться, лишь бы увидеть… посвятить этому искусство — не малая цена… а я плачу ее, знаю… но охотно плачу… лишь бы узнать…
— Мессер Леонардо… — прошептал Микеланджело, наклоняясь к нему через стол.
Лицо маэстро было тихо и грустно, как те глади заморских вод, подобные омутам, вдруг обнаруженным в чужом краю, куда еще не ступала нога человека. Ночь была на устах его, он молчал.
— Мессер Леонардо… — просительно повторил Микеланджело.
— …потому что есть великое единство, вот в чем тайна, — вдруг тихо промолвил Леонардо, словно отвечая самому себе. — Еще тогда, в молодости, я чувствовал это, — в то время, когда старый ученый Паоло дель Поццо Тосканелли даром, из любви ко мне, обучал меня тайнам математики и пифагорейскому образу жизни… единство чисел, все — в одном неизвестном, которое, однако, можно установить… Жить в дисциплине, не есть мясо, не знать женщин, ни от чего не приходить в волнение, быть посвященным… Да, уже в молодости… тогда, у Тосканелли… а потом, позже… единство всех вер… тот раз, когда я хотел, воспользовавшись проездом через Флоренцию киррейского диодария, уехать на службу к египетскому султану… единство веры… мусульманская вера, Христова вера, древние мифы о принесении бога в жертву за человечество… все выходит из одной точки и возвращается в нее, подчиняясь тайне чисел… нет различия между добром и злом… ведь сама церковь поет так на литургии в страстную субботу: "Ille, inquam, Lucifer, qui nescit occasum" [101], - о Христе так поют… почему Люцифер?