Карел Шульц - Камень и боль
И так дон Сезар, знаменосец святой церкви, стал владельцем Романьи, герцогом Урбинским, владельцем Неаполя и, опираясь на захваченную в Неаполе артиллерию, властвовал в Форли, Пезаро, Римини, Фаэнце, Синигалии, Иммоле, Камерино и всей Умбрии, был герцогом Валенсийским, то есть другом французского короля, жестоко угнетал Болонью, породнившись с герцогом Феррарским, и шел все дальше, имея жену — принцессу Наваррскую и отца папу. А кардиналы умирали, скопив сокровища для другого, оттого что всюду, где подымал голову золотой бык Борджа, наступало великое кьяроскуро [99] золота и крови.
А его светлость отправился в триумфальное путешествие по областям, которые за время войны его сына с Неаполем были отняты у Колонна, Орсини и Гаетано, напрасно увивающихся, словно оводы, вокруг золотого быка. Всем этим были очень встревожены короли, а еще больше добрые христиане. Потому что его святость, имея в виду, что возлюбленный сын занят в Неаполе, чтоб доказать любовь свою к возлюбленной дочери Лукреции, на время своего триумфального путешествия посадил ее в Ватикане, доверив ей, при поддержке старейшего кардинала португальского, ведение текущих дел. Мир содрогнулся, словно почуяв порыв ветра от волненья храмовой завесы, и вновь появились проповедники в Германии, Англии, Ирландии, в Польше и Чехии, даже в пределах королевств полночных, — это было хуже поцелуя в плечо…
Микеланджело ваял Давида. Вся Флоренция слышала эти удары, сам гонфалоньер Пьер Содерини слышал их и пожелал увидеть статую, но Микеланджело отказал даже ему, пока она не будет совсем готова. Так что многие смеялись над Содерини, но другие осуждали молодого художника, до того спесивого, что он не ищет благоволения сильных, забывая, что теперь времена уже не те, миновала золотая пора свободы для художников, теперь каждый из них должен иметь какого-нибудь покровителя, чтоб все знали, хороший это или плохой художник, теперь уж судят по имени мецената, а не только по творениям художника. А раз все так делают, почему Микеланджело — иначе?
Но Микеланджело спесив. Патриций Дони вспомнил, что уже тогда, после огромного успеха снежного великана, ему захотелось тоже поскорей похвалиться работой художника, прославившегося за одну ночь и умеющего делать статую даже из снега. Теперь, узнав, что сам Содерини дал камень, тщеславный Дони повторил свое предложение. И Микеланджело, в перерывах между работой над Давидом, написал изображение святого семейства и послал ему, спросив за нее семьдесят золотых дукатов. Но Дони показал картину Леонардовым ученикам, которые хоть и признали, что это хорошо сделано, однако… как странно изображена божья матерь! Она не улыбается! Это не кроткая, милосердная заступница, а героиня, воительница, которая ослабела без младенца и требует его скорей себе, протянув за ним мускулистые руки к святому Иосифу… стоящему позади! Какое неживописное расположение! Чисто скульптурный треугольник фигур с вертикальными осями, а не упоительный и содержательный сгусток события.
"Видно, Микеланджело… — так сказали Леонардовы ученики, собравшись у молодого патриция и склонившись над картиной, — сознательно идет против мудрых указаний маэстро да Винчи, потому что картина его — просто нагромождение фигур с абстрактными лицами и никакого пейзажа вокруг, лишнее пространство по сторонам картины заполнено опять-таки фигурами — не ангелами, а нагими мускулистыми мужчинами, повернутыми всегда не в том направлении, куда направлен взгляд зрителей. Как неживописно! И ни слова о пейзаже, ни сумерек, ни рассвета, ни легкого намека на тень, на обаянье солнечного утра или солнечного света — ничего решительно… только несколько нагих юношей, не связанных с содержанием картины. До чего такая абстрактность чужда живописи! — решили Леонардовы ученики. — И не улыбнется матерь божья, того и гляди, еще начнет бороться за младенца, сильная, могучая, героическая фигура. И все трое клонятся друг к другу, принадлежат друг другу, как странно разработано!"
И молодой патриций Анджело Дони, видя эту необычность, странность и соглашаясь с учениками божественного Леонардо, вместо семидесяти дукатов, как было условлено, послал только сорок, но Микеланджело тут же отправил посланного с деньгами обратно, потребовав вместо семидесяти — сто. Дони опешил и удивленно поглядел на сидевших за столом, а те стали смеяться. Видя, что они смеются, он послал семьдесят дукатов, как было условлено вначале, и велел повесить картину. Но прежде чем ее успели повесить, посланный вернулся с сообщением, что Микеланджело требует либо картину, либо сто сорок дукатов. И Анджело Дони больше на стал торговаться, скорей заплатил сто сорок дукатов за картину, за которую пожалел дать семьдесят.
Микеланджелова статуя, забранная высоким забором, по-прежнему остается тайной. Но никакой тайны не представляет работа Леонардо да Винчи, о которой известно, что он оставил начатые произведения и принялся за портрет монны Лизы из рода гонфалоньеров, дочери Антонио Мария ди Нольдо Герардини, прекрасной супруги Франческо ди Бартоломео ди Заноби дель Джокондо, о которой старый Полициано, знавший ее еще девушкой, говорил, что она lampeggio d'un dolce e vago riso, всегда сияет нежной, блуждающей улыбкой.
В начале 1503 года Макиавелли прислал очень важные сведения о замыслах папского сына, сообщая одновременно об истреблении Сезаровых кондотьеров. Их было трое. Они восстали, сошлись в Маджоне близ Перуджии, присягнули друг другу на верность, их войска пошли за ними, но дон Сезар над этим мятежом своих полководцев только смеялся. Он позвал их в Синигалию для переговоров, они явились, их было трое, и не успели они войти, как по приказу дона Сезара его верный Микелетто двоих тут же задушил, а третьего, который попросил перед смертью папской индульгенции, оставили пока в застенке — не для того, чтоб дождаться из Рима индульгенции, а для того, чтоб дать святому отцу время захватить их покровителя — кардинала Орсини. А потом погиб и этот… без индульгенции, которую так выклянчивал у его святости, отца своего убийцы. Трое было их, и все они погибли. Вот их имена: Паоло Орсини, Оливеротто да Фермо, а третьего, который перед смертью просил индульгенции, звали Вителоццо Вителли, он был герцогом Гравини.
Оливеротто да Фермо! Целый вихрь воспоминаний закружился вокруг Микеланджело при этом имени. Асдрубале Тоцци… Лоренцо Коста… черная Болонья… Оливеротто да Фермо! Еще один мертвый! Как сейчас, слышу насмешливый, резкий и при этом мальчишеский голос, еще одна тень, которая никогда меня не покинет. Оливеротто да Фермо, который тогда все время смеялся.
Черная роза тьмы растет, роняет лепесток за лепестком, вырастает новая, непрестанное превращенье тьмы, и я внятно слышу, как шаг великана могуче звучит перед рядами врагов, построенных к бою. И я буду биться, никогда еще до этого не бился и не боролся я так, как решил теперь. Буду биться против превосходнейших сил, буду биться, счастливый и радостный, без внутренних колебаний, жалкой чувствительности и без пощады к себе, буду биться рьяно, жду со всей страстью этого боя! А там, выходя перед построенными рядами противников, каждый день выступает, насмехается великан, уверенный в себе, потому что он во всеоружии, а у меня — только камень.
"Что ты идешь на меня с палкой? Разве я собака?" — звучит голос из тьмы, голос великана, в котором я слышу тысячи других голосов, слитых в этот единый, грохочущий, оглушительный, в котором я слышу тысячекратно слышанные голоса из Флоренции, Болоньи, Рима, Венеции, Сиены, — отовсюду, голоса кардиналов, меценатов, кондотьеров, женщин, философов, князей, художников, монахов — все в одном великанском крике: "Разве я собака, что ты идешь на меня с палкой?"
Но хуже собаки это время, полное парши, кто до него дотронется, тот заражен, прогоним его, как собаку. Что у меня общего с ним? Но оно встает всюду вокруг меня, темное, безобразное, хочет поглотить, пожрать и меня, размолоть в бесформенную кашу, я чуть было не уступил, но теперь буду биться, биться кроваво, не на живот, а на смерть…
Они идут, валом валят, построились, — верно, все связаны одними неразрешимыми узами тьмы. Но сами для себя они были тягостнее тьмы. Я тоже нагой и не умею ходить в шлеме и в оружии их мрачных сражений, и Давид не умел, предпочел все снять, чтоб ничто не мешало ему в разгар боя, — поэтому сказано: "И снял все это с себя". Нагой и на вид безоружный. Какая сила! И эта пора, мать заблуждений, час неуверенности, рычит мне все свои мерзости, выдавая их за правду, все свои извращения, распутства, лжи, подлости, ниспровергнут весь строй правды и веры, а вместо него выставлена для поклонения чешуйчатая броня насилия и произвола. Я выступил, приняв вызов.
"И проклял филистимлянин Давида богами своими". Проклинают всегда богами своими. Так сказал мне однажды Савонарола: дьявол — карикатура на бога… У него тоже свои обряды, празднества, мученики, искусство, свой культ, свои приветствия, свои праздники… Карикатура, пародия, кривое зеркало порядка и правды. Но и в этом — своя темная тайна…