У чужих людей - Сегал Лора
Наутро, после завтрака, мы построились и много часов простояли в ожидании мэра. Он прислал сообщение, что задерживается. Я оставила всякие попытки подготовить речь. Вот встречусь с ним лицом к лицу, и нужные слова придут сами, уверяла я себя, зевая и переминаясь с ноги на ногу. Вдруг мне живо привиделось, что я произношу перед мэром свое сочинение о розе. Он изумленно смотрит на меня. Спрашивает, как меня зовут. Приглашает пожить у него, в его доме.
Посреди мечтаний я бросила взгляд на сцену и неожиданно увидела там каких-то мужчин, беседовавших с начальником лагеря. Возможно, один из них — мэр, подумала я. К примеру, этот, седой, в плаще. Седой мужчина был явно простужен, он то и дело сморкался, не забывая хлопать начальника лагеря по плечу всякий раз, когда тот хлопал по плечу его самого. А может быть, мэр — другой, вон тот, с микрофоном, от которого тянется длинный провод. Начальник лагеря заговорил в микрофон, потом простуженный сказал что-то по-английски. Я не могла сосредоточиться и ничего не поняла. Затем мимо меня гуськом прошла длинная вереница ребят. Куда это они? — подумала я; не может же быть, что все они говорят по-английски и сейчас их знакомят с мэром; тогда ведь и я тоже должна идти с ними. Я не понимала, что происходит, но мне было все равно. Потом, когда и мужчины, и те дети ушли, я опять села на лавку у стены; и так и не поняла, приезжал к нам тогда мэр или нет.
* * *Судя по всему, возможности моей памяти ограничены. Последующие дни слились воедино, я даже не помню, сколько их прошло. Нас пытались как-то занять. Помню, в разных углах зала шли уроки английского. Помню конкурс рисунков, который я то ли выиграла, то ли считала, что выиграла, сама толком не знаю. Мелодия хоры стала страшно популярной. Мы ее мурлыкали по утрам, одеваясь к завтраку, за окном ее насвистывали те, кто шея мимо нашего домика. Если ребятам, прибежавшим в столовую, хотелось согреться, они пускались в пляс под ту же мелодию. В лагере я прожила, наверно, неделю или чуть больше.
Однажды вечером меня и самую младшую из моих соседок по комнате отправили спать, и мы обнаружили, что в нашем домике хозяйничают четыре рослых мальчика. Они швыряли наши вещи с веранды прямо в снег. Уцепившись за балясины перил, мы с девчушкой наблюдали за происходящим; прямо перед нашими глазами топтались мальчишеские ноги в длинных шерстяных носках и коротких штанах, а между носками и штанами белели мосластые колени. Что за прелесть, подумала я. И когда нам решительно и безапелляционно заявили, что домик теперь не наш, а мы можем топать отсюда и выяснять у начальства, где нам жить, я пришла в восхищение. Мальчишки ушли в дом, громко хлопнув дверью.
— Это те самые, из Германии, — сказала девчушка и заплакала, но меня вдруг захлестнула волна счастья: подумать только, в нашем насквозь знакомом доме теперь мальчики! Лагерь мне сразу представился в новом свете — полным девочек и мальчиков из Австрии, Германии и даже из Польши. Я с неприязнью смотрела на девчушку: сидя рядом на своем чемодане, она захлебывалась рыданиями. Как же она мешала мне любить всех вокруг!
Не знаю, сколько мы просидели в снегу возле бывшего нашего дома. В конце концов кто-то, проходя мимо, обратил на нас внимание. Девчушка все еще ревела, хотя и без прежнего энтузиазма. Прохожий спросил, что тут стряслось, а узнав, сильно огорчился, повел нас к лагерному начальству, и недоразумение быстро разрешилось. Оказывается, нас, прибывших из Австрии в числе первых, предполагалось перевезти в другой лагерь, но лишь на следующий день. Выходит, те немцы этот план нарушили. Нас с девчушкой уложили спать в узенькой комнатке с откидными кроватями. Мы с жаром принялись честить нахальных немцев, сильно возбудились и проболтали полночи. Рассказали друг другу много всякой всячины и очень подружились.
* * *О втором лагере помню только, что он был совсем не похож на первый: в первом дома были деревянные, а во втором оштукатуренные; актовый зал находился в кирпичном здании. Все необычно, не так, как надо, но привыкнуть к новому месту я не успела, потому что опять пришлось переселяться.
Как-то вечером, когда я, пристроившись у печки, строчила письмо родителям, ко мне вдруг подошли две англичанки. Одна, с блокнотом в руках, спросила вторую:
— Может, эту?
— Давай эту, — откликнулась вторая.
Обе заулыбались, спросили, как меня зовут и сколько мне лет. Я ответила. Они похвалили мой английский. Я просияла от радости. «Ты ортодоксальная еврейка?» — спросили они. «Да», — сказала я. Они были явно довольны моим ответом и спросили, не хочу ли я поехать в Ливерпуль, где меня примет чудесная ортодоксальная семья. Я с восторгом согласилась, и мы все расплылись в улыбках. Я спросила дам, не подыщут ли они добрых людей, готовых оплатить переезд из Австрии моим родителям. Дамы молча переглянулись. Одна погладила меня по голове и сказала:
— Там будет видно.
Тогда я осмелела и продолжила: хорошо бы найти желающих помочь деньгами бабушке с дедушкой, а еще сестричкам Эрике и Илзе, — ведь им не удалось попасть на поезд, который вывез детей из Австрии. Улыбки на лицах собеседниц застыли.
— Это мы обсудим позже, — заключили они.
* * *В конце письма я сообщила родителям, что уезжаю в Ливерпуль, буду там жить в чудесной ортодоксальной семье, и приписала: «Объясните, пожалуйста, что значит „ортодоксальный“».
Наутро чуть свет подъехали машины, чтобы отвезти двадцать девочек на вокзал. Целый день наш поезд шел на север. И целый день валил снег. Я мысленно сочиняла очередное письмо к потенциальным благодетелям, в котором сравнивала заваленные снегом придорожные кустики с закутанными в белые шали согбенными стариками-крестьянами; одна беда: никак не получалось перекинуть мостик к евреям и нацистам. Вдобавок мне не давала покоя мысль, что, пока я смотрю в окно купе, самое интересное происходит как раз по другую сторону, и я поминутно сновала в коридор и обратно. Спустя какое-то время девочки постарше не выдержали, недовольно зацокали языками и попросили меня хотя бы минутку посидеть спокойно.
— А мне нужно выйти, — заявила я и вышла, после чего уже не решалась вернуться. Стояла в коридоре у окна, пока не заныли ноги, потом отправилась в уборную и там не столько мыла руки, сколько развлекалась с водой и мылом. Наконец, сочтя, что отсутствовала достаточно долго, я направилась к своему купе и замерла в дверях как вкопанная. На моем месте стоял мой рюкзак, из него был извлечен драный бумажный пакет, и у всех на виду лежала страшная улика — тухлая колбаса, скукожившаяся, гадкая, обгрызенная с одного конца. Вонь гнили уже не била в нос, теперь в воздухе висел густой удушливый запах плесени. В купе стояла одна из тех англичанок и, брезгливо наморщив носик, не сводила с колбасы глаз. А все семь девочек уставились на меня. Я умерла на месте, утонула в омуте стыда и позора. Темные воды сомкнулись над моей головой, в ушах стоял стук и грохот; я едва расслышала голосок одной из самых младших девочек:
— И она ведь даже не кошерная!
— Выбросьте ее на станции, во время пересадки на другой поезд, — посоветовала англичанка.
Помертвев от прилюдного позора, я прошла на свое место. Спустя некоторое время я, однако, заметила, что на меня уже никто не смотрит; вскоре в купе заглянула англичанка — удостовериться, все ли в порядке, — и мило улыбнулась мне. Но я все еще не решалась тронуться с места, хотя теперь мне действительно нужно было в туалет.
На станции я бросила колбасу в большой мусорный бак. После чего громко заревела от горя, не замечая собравшихся вокруг детей, тупо таращившихся на меня. Сквозь шум в ушах донесся голос одной из англичанок:
— Ну-ну, успокойся. Уже все хорошо.
Вид у обеих дам был испуганный и расстроенный.
— Больше не будешь огорчаться, да? — неуверенно повторяли они.
Глава третья
Ливерпуль: у миссис Левин
В Ливерпуль мы прибыли к вечеру. Нас встречали члены Комитета помощи беженцам, у вокзала уже стояли наготове машины, на них нас привезли к большому дому.