У чужих людей - Сегал Лора
Лагерь представлял собой городок в две сотни одинаковых деревянных однокомнатных домиков, расположенных по обе стороны дорожек, пересекавшихся под прямым углом. Справа дорожки упирались в черную океанскую гладь, тянувшуюся до горизонта — оттуда мы и приехали. А за спиной у нас была Англия.
В нашем домике занавешенные шторами маленькие окошки выходили на крошечную веранду. Очень мило, решили мы и с воплями и визгом стали выбирать себе кровати. Наша старшая, худая девочка лет четырнадцати-пятнадцати, зажав нос, спросила, чем это так жутко воняет.
— Ой! — взвизгнули остальные. — И правда, жутко воняет! Чем это?
Я сразу поняла, что это протухла моя колбаса, и перепугалась. Словно карманный воришка, которому отрезали путь к спасению, я решила смешаться с толпой. Я тоже зажала нос и принялась демонстративно заглядывать во все углы, на чем свет стоит ругая безмозглую грязнулю, по вине которой наше жилище так ужасно просмердело. Прекрасный повод отвести душу! Я даже почти забыла, из-за кого, собственно, разгорелся весь сыр-бор.
— Ладно, успокоились! — приказала старшая. — Пошли ужинать.
Я сказала, что неважно себя чувствую и есть не хочу; лучше останусь дома и лягу спать. Как только соседки ушли, я вытащила из рюкзака бумажный пакет и принялась искать укромный уголок, куда можно было бы запихать колбасу, чтобы она не отравляла воздух. Почему-то мне казалось, что я найду, куда ее спрятать. Домишко наш не отапливался, в нем стало очень холодно. Я сняла туфли и легла под одеяло, положив голову на прохладную маленькую подушечку. Снова встала. Может, взяться за письмо с просьбой помочь моим родителям эмигрировать, подумала я, но вместо этого опустилась за кроватью на колени и, облокотившись на подоконник, выглянула в окошко. В той стороне, где находился зал, небо было озарено светом. Я пожалела, что не пошла вместе со всеми ужинать. Пока я размышляла, не надеть ли мне туфли и не пойти ли навстречу соседкам, на подходе к домику раздались их голоса, и я вспомнила про колбасу. До меня дошло, что мне понадобится немало времени, чтобы с ней разделаться, а с веранды уже доносились шаги. Я запихнула Knackwurst ногой в угол под моей кроватью и, с трудом переводя дух, нырнула в постель.
Но девчонки не дали мне возможности забыть про колбасу. Старшая — а ее кровать была рядом с моей, — заявила:
— Не иначе как тут кто-то обделался!
Я принялась мурлыкать себе под нос песенку, показывая, что ко мне это обвинение не относится, а одна из малышек спросила, не болит ли у меня живот, ведь я так жутко ною. Старшая захихикала. В конце концов все заснули.
Ночью сильно похолодало: на восточное побережье Англии пришла небывало суровая зима 1938 года. К утру вода в нашей раковине превратилась в ледяную глыбу. Кран же лишь бессильно шипел. Умываться было невозможно, и мы, вопреки материнским наставлениям, отправились завтракать с нечищеными зубами без малейших угрызений совести.
От ледяного ветра, дувшего с моря, перехватывало дыхание. Но мы, нагнув головы, упрямо шли навстречу свирепым порывам. Предполагалось, что столовой будут пользоваться только летом. За завтраком мы наблюдали, как в щели между стеклянными панелями и железным каркасом крыши залетают и плавно опускаются снежинки. Снег посеребрил наши волосы и плечи, несколько мгновений белел на горячей овсяной каше, копченой селедке и другой чужой, непривычной еде. За столом шептались, что одна девочка отморозила себе пальцы на ногах. Этот слух всех заворожил. Нам казалось вполне естественным, что погода здесь тоже ненормальная, под стать всей нашей новой жизни. (Пока мы жили в лагере, все ложились спать в чулках и перчатках, а днем не снимали пальто и шапок.)
За завтраком я думала только о протухшей колбасе. Во что бы то ни стало надо от нее отделаться, но незаметно, тайком. Сосредоточиться на этой задаче было трудно, я то и дело отвлекалась, однако колбаса под кроватью не выходила у меня из головы, угрызения совести не давали покоя.
Я нервничала, торопливо глотала кашу, надеясь вернуться в домик раньше соседок, но, когда завтрак окончился, нам пришлось остаться и слушать начальника лагеря. Он перечислил в мегафон правила лагерного распорядка: выходить на берег моря запрещено, положено регулярно писать письма родителям, а сейчас все должны остаться в зале, потому что приедут дамы из комитета помощи беженцам, чтобы отобрать детей, которых отправят в семьи в разных уголках страны. А к их приезду все разучат танец, который называется «хора»[16], заключил он.
Столы сложили и унесли. Раздалось пронзительное гортанное пение. Начальник лагеря вышел на середину зала, поставил в кружок несколько детей и приказал:
— Ну, пляшите!
Согнув ноги в коленях, он несколько раз подпрыгнул, надеясь расшевелить танцоров. Оглядев зал, он засеменил от одной группки детей к другой:
— Ну-ка, все вместе! Покажем англичанам, как мы умеем плясать!
Никто не шевельнулся. Начальник лагеря утер взмокший лоб. Скинул пиджак и закатал рукава рубашки. Из-под рукавов показались руки, густо заросшие, точно мехом, волосами. Я всей душой жаждала ему помочь. И сама пошла бы плясать, если бы знала как; к тому же я сомневалась, что под словом «все» он имел в виду и меня.
Я подошла к группе ребят — они смотрели, как рабочие устанавливают две дополнительные печки, большие, черные, с широкими черными трубами в форме перевернутой буквы «Г». Через эти трубы дым будет уходить наружу. Когда печки разожгли, от них пошел сильный жар, и мы, толкая друг друга, все утро топтались возле их горячих черных боков, однако в зале теплее не стало.
Тем временем начальник лагеря отыскал среди старших детей танцоров, умевших плясать хору. Они стали в круг и положили руки на плечи друг другу. Я поискала глазами начальника лагеря; он успел надеть пиджак и теперь стоял перед группой дам в меховых манто — кланялся и усердно кивал головой. Затем повел их по залу. Время от времени они останавливались, чтобы побеседовать с кем-нибудь из детей. Я не сводила с дам глаз. Вот бы попросить их помочь моим родителям и двойняшкам выбраться из Австрии. Дамы подходили все ближе. Кровь бросилась мне в лицо: я же не знаю, как с ними полагается разговаривать. От смятения все поплыло перед глазами, хотя умом я понимала: вот же они, передо мной, и направляются к выходу. Идут осматривать кухню. Начальник лагеря открыл перед ними дверь.
Не вполне осознавая, что делаю, я вышла на морозный воздух и зашагала вокруг дома к кухне. Снег уже перестал. Одна дверь отворилась, из нее вышел человек в длинном белом фартуке и с ведром в руке. От ведра валил пар. Насвистывая мотив хоры, мужчина выплеснул содержимое ведра в бак для помоев. Потом помахал мне рукой, вошел в здание кухни и закрыл за собой дверь. Над помойным баком все еще вился пар.
В ту минуту я поняла, куда девать колбасу. Но от одной мысли, что я готова выбросить на помойку продукт, за которым мама побежала только потому, что я ей наврала, будто мне страшно хочется этой колбасы, грудь пронзила острая боль, причем именно там, где, по моим предположениям, находится сердце. Я даже застыла на месте, пораженная тем, как сильно может болеть нутро. Плача от боли и злясь на нее, я двинулась к нашему домику; при этом я отчетливо видела себя как бы со стороны: вот она я, в подбитом ватой пальтишке и варежках на продетой в рукава тесемке, иду и реву. Мои светло-каштановые волосы упрямо курчавятся. Нечего удивляться, что фотографы не стали меня снимать. Внезапно я поняла, что боль прошла. Наверно, я как-то неправильно плакала, а может, только притворялась плачущей; и я перестала реветь, хотя какое-то время еще всхлипывала.
Колбасу я решила зарыть; для этого обошла домик сзади и, подобрав деревяшку, принялась раскапывать снег, но земля под ним промерзла и не поддавалась. Я упорно скребла ее, долбила каблуками; наконец выдрала несколько грязных пучков заледеневшей травы и огляделась. Ветер стих, вокруг ни звука, но мороз только крепчал. И тут я заметила что-то невероятное: посреди лужайки, на заснеженном полукруге (наверно, летом там была клумба) торчал длинный худосочный розовый куст, а на нем — один-единственный ярко-красный бутон, увенчанный комом свежевыпавшего снега, напоминавшим сдвинутую набекрень кепку. Это зрелище поразило меня до глубины души. В ту пору мне во всем виделись символы; розы и прочее в том же духе волновали меня как знаки судьбы. В письме к проживающим в Лондоне дяде Гансу и тете Труди я непременно напишу, что оставшиеся в Австрии евреи похожи на розы, брошенные замерзать на морозе нацистской оккупации. Они погибают от стужи, напишу я. Все сходится идеально! Как верно и как грустно? «А ведь ей всего лишь десять лет!» — восхитятся они. Я обежала домик и взлетела по ступенькам на веранду. Вывалила содержимое рюкзачка на одеяло и принялась лихорадочно искать ручку, бумагу и составленный отцом список адресов; ровно с той же скоростью росла и кустилась моя метафора. Мне не терпелось сесть за письмо. Нужные слова сами приходили на ум: «Если добрые люди вроде вас не сорвут и не увезут эти розы, то нацисты срежут их под корень». Прямо в пальто и варежках я прыгнула на постель и, почти не чувствуя, что у меня окоченели уши, самозабвенно принялась строчить свое послание.