Рассеяние - Александр Михайлович Стесин
И все же он был, тонкий пласт румынского в детстве. Бабушкины поспешные попытки обучить меня — кажется, с моей же подачи. Маму румынскому не учили намеренно: советский ребенок, пойдет в школу… После того, что дед пережил во время войны, меньше всего ему хотелось выпячивать свое иностранное происхождение. В результате моя мама не знает по-румынски ни слова. Когда же появился я, бабушка попыталась воскресить в памяти то, что уже почти ушло. Удержать и передать мне. Помню до сих пор: Михай Эминеску «Лучафэрул».
A fost odată ca-n poveşti,
A fost ca niciodată,
Din rude mari împărăteşti,
O prea frumoasă fată…[2]
Да что там Эминеску, я помню даже собственные детские стихи, написанные на корявом румынском. Самому не верится:
A venit seara
suflă prin fereastră.
Căldura primăvara
verde și albastru.
Se lasă noaptea pe pământ
ca o piatră mare.
Timp misterios și sfânt,
când totul dispare[3].
Сейчас, когда я, разменяв пятый десяток, начал брать онлайн-уроки румынского, в моей памяти неожиданно всплывают случайные фразы, отрывки из детских стихов и так далее. Моя учительница, тридцатипятилетняя Оана, хохочет. Она — в Бухаресте, я — в Нью-Йорке, вся ситуация кажется ей крайне забавной. И правда, что может быть забавнее, чем великовозрастный студент-американец, неожиданно разражающийся фразой вроде «Vise plăcute, puricii să te sărute». «Сладких снов, пусть блошки тебя поцелуют». Так говорят в Румынии, укладывая детей спать. Так говорила мне бабушка. Случайные обрывки неведомой культуры, домашние, хоть и с другой планеты, как для моей дочери Сони — песни «Крылатые качели» и «Земля в иллюминаторе». Одомашненные части неизвестного.
Когда учишь язык, попутно узнаешь кучу разрозненных фактов. В моей ученической тетради, вперемешку с разбором непривычных грамматических конструкций вроде «Eu ii laude pe copii buni»[4], попадаются беспорядочно-торопливые заметки на тему «традиции и обычаи». В основном все это — ликбез, не более того. Но бывают и неожиданные озарения. То, что в детстве воспринималось как бабушкины странности, вдруг оказывается просто румынским обычаем. Например, всю жизнь хранимая прядь маминых волос, которую бабушка отрезала, когда маме исполнился год. По традиции в первый день рождения ребенка эту прядь кладут на поднос вместе с предметами, символизирующими разные профессии. К какому предмету ребенок потянется, тем и будет заниматься в жизни. Думаю, на подносе, который поставили перед годовалой мамой, должны были лежать медицинский справочник, стетоскоп, отоскоп, неврологический молоточек… Выбор профессии, иначе говоря, уже сделан, маленькой Марине остается только определиться со специализацией. Но мама не стала врачом, хоть и мечтала пойти по бабушкиным стопам. При поступлении в мединститут ее, закончившую школу с золотой медалью, срезали по причине пятой графы.
Вспоминаются отдельные слова, изредка — фразы. Но в целом румынский все-таки воспринимается как нечто совсем новое (а не хорошо забытое старое), и периодические узнавания — не в помощь, скорее наоборот: они сбивают с толку. Как сбивает с толку целый пласт славянской лексики в романском языке. Если бы этого славянского не было, учить румынский мне было бы намного легче. Я говорю по-французски и немножко по-португальски, пять лет учил латынь. Кроме того, за пятнадцать лет работы врачом в Нью-Йорке, где половина пациентов из Латинской Америки, я научился кое-как понимать испанскую речь. Так что вроде бы еще один романский язык освоить должно быть нетрудно. Но когда война и любовь оказываются вовсе не «amor» и не «guerra», а «dragoste» и «război», это усложняет задачу. Как же странно выглядят все эти русские или почти русские слова, написанные латинскими буквами, склоняемые и спрягаемые по-романски! Чашка — ceașcă, шапка — şapcă, работа — slujba; я читаю — citesc, плачу — platesc, шучу — glumesc… Две половинки, романская и славянская, абсолютно узнаваемы, а их сумма — нет. Так компьютерная программа, с помощью которой якобы можно узнать, как выглядел твой прадед или будет выглядеть правнук, складывает знакомые черты в совершенно незнакомое лицо.
Каждый урок начинается с сеанса психотерапии: Оана закуривает и начинает рассказывать о своей несчастной любви. Речь о бойфренде, с которым они не виделись семнадцать лет, а месяц назад случайно встретились, снова сошлись и с тех пор мотают друг другу нервы, ругаются круглосуточно. Стало быть, и «драгость», и «разбой». На заднем плане мне видна комната в бухарестской квартире моей учительницы. Старый телевизор, над ним — иконка. Стенка с секретером, диван-кровать, шифоньер, ковер на полу. Иногда Оана гостит у родителей за городом, и тогда фон меняется: стены в пожелтевших фотографиях и афишах кабаре, буфет с резной витриной, на буфете — макраме, в углу комнаты — настоящая печь. Все старинное или, как теперь говорят, винтажное. Я смотрю на этот задник и пытаюсь разглядеть в нем хотя бы намек на тот довоенный быт, среди которого выросли дедушка с бабушкой. Силюсь вспомнить что-то из их рассказов. Но не вспоминаю, а, наоборот, еще больше забываю. Недаром румынский глагол «a se uita» имеет два значения: смотреть и забывать.
* * *
Бабушкина семья — из Бельц. Я долго искал Сидикманов в бессарабских и румынских архивах. Они там есть, но выстроить семейное древо непросто. Кто кем кому приходился? Кусочки пазла никак не складываются в единое целое. В