Александр Казарновский - Поле боя при лунном свете
Я сел на кровать к Авиноаму и провел ладонью вверх по его стриженному затылку. Мягкая хвоя волос приятно щекотала ладонь.
– Нет меня больше, Рувен… – прошептал он.
Откуда он узнал, что это я, он ведь даже не поднимал головы?
– Нет меня больше, Рувен. Я – у Цвики.
– Не надо так говорить, Авиноам!
Что может быть глупее фразы «Не надо так говорить» То есть, можно так думать, так чувствовать, так умирать. Только говорить не надо. Молчи в тряпочку.
Внизу, в Городе запели муэдзины. Музыка их голосов волнами поплыла по долине. И вправду красиво. Два тысячелетия мы жили среди них, и как-то сходило. А сейчас вот радуемся, когда их дома, по решению суда властей, отрываются от земли и распадаются на кусочки. Потому что каждый такой удар – шаг к тому, чтобы перестали греметь взрывы в наших городах, чтобы молчаливые харедим из «Зака» перестали собирать с мостовых по кусочках наших детей. Будь она проклята, эта война! Всех она калечит, даже тех, кто сидит у экранов телевизоров.
– Не надо, Авиноам. Будь мужчиной.
Еще одна глупость. Человек тебе ясно говорит, что он умер. А ты ему: «Будь мужчиной!» Можно подумать, что мужчины не умирают.
– Подумай о Вс-вышнем, Авиноам. Он с тобой.
Он приподнял голову. Слезы стекали с его щек, с кончика носа.
– В том-то и дело, что Он не со мной. Отрезало. Вот как этим ножом. – Он показал на секиру месяца. – Поэтому я и говорю, что меня нет больше. Кончается связь с Ним – кончается человек. Я больше не с ним. Я с Цвикой.
– Но Цвика-то с Ним.
– А я – нет.
За тринадцать дней до. 5 таммуза. (14 июня). 20:10
Нет, Гошка не может умереть! Г-споди, сделай что-нибудь. Посмотри, какой он хороший, какой добрый, какой верный друг! Сколько раз, когда у меня подкатывало отчаянье из-за Мишки или когда я лез на стенки от одиночества или когда маялся безработицей, сколько раз бывало так – он подойдет, встанет на задние лапы, положит передние мне на плечи, лизнет в нос – дескать, держись, старина! И – легче. Не то, что бы всё хорошо, но не так безысходно. А сейчас он лежит, тяжело дышит и словно просит:
– Когда тебе было плохо, я помогал тебе. А теперь помоги мне – мне очень плохо.
Ну что я могу сделать? Лизнуть тебя в нос?
Гошенька мой! Мой песик! Ты не то, что ничего не ел сегодня, ты даже ничего не пил весь день, Так нельзя. Ты умрешь, и это будет вдвойне ужасно – во-первых, исчезнет самый прекрасный, самый умный из эрделей, когда-либо посещавших этот мир, а во-вторых, останется в одиночестве самый глупый, самый никчемный, самый замухрышистый из людей.
Нехорошо, правда, ведь, Г-споди! Я, сам того не замечая, начал разговаривать уже не с Гошкой, а вновь со Вс-вышним.
Г-споди, посмотри – у нас в Ишуве, где все панически боятся собак (должен же быть у поселенцев хоть какой-то недостаток), где даже от щенка взрослые люди с визгом убегают, эти же взрослые катали верхом на Гоше маленьких детей. Когда я спрашивал, не страшно ли, пожимали плечами:
– Он же, как овца, – и показывали на его завитки.
Я поставил перед Гошкой миску с водой. Гошка вздохнул:
– Не мучай меня, дай помереть спокойно.
– Не дам, – сказал я, набрал в неизуродованный шприц воды и, застав бедного пса врасплох, впрыснул ему в пасть. Потом еще и еще. Половина, конечно, пролилась, зато вторая половина достигла пункта назначения. Окрыленный успехом, я продолжил истязание. Несчастное животное, не в силах подняться, мотало головой, но минут через двадцать большая пластмассовая миска была пуста, а Гоша мокр с головы до подушечек лап. Ничего, не в Сибири, чай, не простудится.
Отложив целый шприц, я взял тот, который подвергся обрезанию и начал пичкать ребенка консервами. Скормил, перемазался и начал ждать, не сблюет ли. Ура! Не сблевал. Потащил его гулять. И чуть не заплакал – настолько тяжело было смотреть, каких мук стоит ему каждый шаг. Он пару раз поднял лапку и устремил на меня свой неподражаемый говорящий взгляд:
– Может, хватит издеваться? Всё равно ничего более существенное из меня не вылезет. Я же сегодня не жрал ни черта.
– Ладно, Гоша, – сказал я. – Пошли спать.
«Старик себе заварит черный кофий,
Чтоб справиться с проблемой мировою,
А пес себе без всяких философий
Завалится на лапы головою»
Уже засыпая, вдруг подумал – а как я в Москву поеду? Что будет с Гошкой? Обычно в таких случаях его пасли Йошуа с Шаломом, Но он-то тогда был здоров. А если до двадцатого не поправится? Как – пусть даже на самых близких людей – оставлять больную собаку? Ладно, посмотрим. Лишь бы Гошка был жив!
За тринадцать дней до. 5 таммуза. (15 июня). 6:00
Жив? Всю ночь (а просыпался, прислушиваясь, я, по-моему, каждые пятнадцать минут) Гошкин храп давал мне, безусловно, положительный ответ на этот вопрос, а под утро он вдруг почему-то замолчал, и я вскочил, как ужаленный.
Но – ура! – он был жив и даже выглядел чуть здоровее, чем вчера, так что, судя по всему, мои шприцевые старания даром не пропали. При этом он недовольно озирался – чего, мол, суетишься? Однако на улице с ним, к моей досаде, стрясся понос. Инне звонить было рано, и я на свой страх и риск слегка подкормил его. Даже умудрился угостить его чудодейственной таблеткой, от которой, впрочем, проку было, как от козла молока.
После чего помчался на молитву, а затем на работу, захватив с собою бутерброды – позавтракаю уже на месте.
За тринадцать дней до. 5 таммуза. (15 июня). 8:30
«На его месте должен был быть я». Смешная фраза из «Бриллиантовой руки». Герой Никулина, преследуемый контрабандистами, принимает на улице валяющегося пьяного за убитого и говорит: «На его месте должен был быть я». И слышит в ответ от какой-то бабы, кажется, от управдомши: «Напьешься – будешь».
Так вот, в отличие от никулинского героя, я с полным основанием мог сказать: «На его месте должен был быть я.» Потому, что в восемь утра…
Впрочем, всё по порядку.
Не успел придти в «Шомрон» – звонок на мобильный. Местный болтун и сплетник (бывают и у нас такие, несмотря на строжайший запрет на злоязычие) Шимон:
– Рувен! Слушай! Что же ты молчал?! Ты же, оказывается, герой!
Откуда он узнал? Проходит двадцать минут. Звонит Марик:
– Я всегда знал, что араба замочил ты, а не этот мароккака. Только русский мог такое сделать.
– А я не русский, я еврей.
– Да пошел ты…
Без десяти девять заявился Илан собственной персоной:
– Рувен, вы достойный потомок Маккавеев. Я горжусь знакомством с вами.
Интересно, почему они все трое ни сном, ни духом не поминают Шалома? Ну, с Мариком понятно – для него всякий, кто не говорит по-русски – марокканец, следовательно, не человек. А Шимон с Иланом? Неужели до них дошел слух только обо мне, а признание Шалома затерялось?