Старуха - Михаил Широкий
Паук меж тем как будто никуда не спешил. Замер, словно в раздумье. Но двигаться при этом не прекращал. Перебирал своими крупными мохнатыми ногами, крутил туда-сюда головой, двигал челюстями, в которых продолжали похрустывать перемолотые кости злосчастного кота. И ворочал круглыми, слегка фосфоресцирующими глазами, точно выискивая кого-то.
И Миша догадывался, кого именно. И, чтобы не попасться монстру на глаза, преодолел начавшую охватывать его – уже хорошо знакомую ему, не раз испытанную им – оцепенелость и подался было назад.
Но не успел. Цепкий, пронзавший тьму паучий взор, метнувшись вверх, в самый последний миг заметил подглядывавшего за ним, насмерть перепуганного человека. После этого скрываться уже не имело смысла. Напротив, нужно было внимательно следить за тем, что предпримет чудище теперь, когда ему стало известно, что за ним следят. И Миша, задыхаясь от волнения, чувствуя, как сердце то болезненно сжимается, то бешено колотится у него в груди, снова склонился над подоконником и уронил вниз смятенный, оробелый взгляд.
И увидел, как глаза паука-исполина вспыхнули мрачным синеватым огнём. Он словно высмотрел наконец то, что было ему нужно. И не медлил ни секунды. Его ноги перестали топтаться вхолостую, задвигались быстро и равномерно. Он сорвался с места и устремился в сторону Мишиного дома. И уже через несколько мгновений был у подножья стены.
У Миши, у которого при виде этого оборвалось всё внутри, ещё оставалась слабая надежда, что этим всё и ограничится. Что огромное насекомое не сможет взобраться на третий этаж по отвесной стене.
Однако произошло именно это. Паук, помешкав лишь самую малость, вскинул передние ноги на опоясывавший низ стены карниз, а затем, задействовав все свои многочисленные конечности, стремительно и ловко перебирая ими, побежал вверх по стене – так же легко и непринуждённо, как он передвигался по земле.
Миша, вытолкнув из себя сдавленный, тут же оборвавшийся вскрик, шарахнулся назад и с грохотом захлопнул окно. После чего попятился вспять, нелепо раскинув руки и не отрывая ошалелых, немигающих глаз от тёмных стёкол, за которыми смутно виднелись длинные ветви высившихся напротив акаций, порой тревожимые слабым ветерком. Его трясло, как в лихорадке. Сердце колотилось так, будто хотело пробить грудную клетку. Этот неистовый стук, гулко отдававшийся в висках, оглушал его и не давал расслышать то, что происходило за окном. До него долетали лишь неотчётливые, отрывочные звуки: мягкое шуршание, глухое, точно недовольное, ворчание, тихий замирающий писк…
И всё. Потом тишина. Беспредельная, безбрежная, немая. Нарушаемая только продолжавшимся учащённым стуком его сердца и звоном в ушах. По-прежнему отступавший назад Миша наконец упёрся спиной в противоположную стену и, ощутив вдруг необычайную слабость, особенно в ногах, дрожавших и подгибавшихся в коленях, медленно сполз на пол. И просидел так какое-то время, он сам не знал сколько. Оглушённый, ошарашенный, сломленный. Осаждаемый тучей мыслей, одна другой причудливее и бредовее. Не представляя порой, где он и что с ним. И то и дело бросая пронзительные, полные невыразимого ужаса взгляды на окно, за которым продолжали шевелиться и чуть раскачиваться едва различимые в потёмках развесистые, опушённые мелкой листвой ветки акаций.
XI
Димон открыл сарай, выкатил велосипед и по привычке бегло оглядел его, будто отыскивая в нём то, что нуждалось в исправлении и совершенствовании. И хотя вроде бы не нашёл ничего такого, утвердительно тряхнул головой и, опять-таки скорее по привычке, чем в силу необходимости, отправился в сарай, взял наугад несколько случайно попавшихся под руку инструментов и вернулся к велосипеду. Но, снова взглянув на него, вдруг понял, что тот в полном порядке, ни в каких улучшениях не нуждается, и максимум, что можно сделать, это парой лёгких движений смахнуть пыль, осевшую на чёрном кожаном седле.
Уразумев это, Димон в нерешимости постоял немного возле «железного коня», переминаясь с ноги на ногу и сжимая в руке взятые инструменты. Потом опять качнул головой, натянуто усмехнулся и побрёл обратно в сарай. Небрежно швырнул инструменты на место, глухо проворчал что-то и, понурившись, замер. Задумался. Мысли вязким мутноватым потоком, подобно загрязнённой, загаженной отходами и сором реке, поползли в голове. Унылые, мрачные, угрюмые. Перемежаемые и перебиваемые более-менее яркими картинами того, что случилось в предшествующие дни и что – он чувствовал и понимал это всё отчётливее – на этом не закончится.
Он никогда не верил ни во что сверхъестественное и потустороннее, был совершенно равнодушен к мистике, магии, астрологии, теософии и всему прочему в этом духе, считал это чепухой и вздором, смеялся над всякой чертовщиной и теми, кто относился к этому серьёзно и не разделял в этом вопросе его ясного, прагматического взгляда. И тем большими были его шок, растерянность, недоумение и страх, когда всё это, упорно отвергаемое, отрицаемое, высмеиваемое им, внезапно и резко вторглось, буквально ворвалось в его жизнь, в один момент перевернув и опрокинув все его, казавшиеся ему незыблемыми и неизменными, представления о жизни и смерти и поставив перед ним целый ряд вопросов, на которые у него не было ответов. Он не в силах был осмыслить происшедшее с ним и его приятелями в понятных и привычных для него категориях, мысль об оживших мертвецах, привидениях и прочей нечисти упорно отказывалась укладываться в его возбуждённом мозгу. А между тем он всё это видел и слышал! И не он один. Миша и, очевидно, Руслан видели и слышали то же самое. Так как же не верить тогда во всё это, как бы это ни было невероятно, нелепо и чудовищно? Уподобиться страусу – сунуть голову в песок и твердить: не видел, не слышал, не знаю? Делать вид, что ничего не случилось, что всё по-прежнему, как было?
Но себя-то не обманешь. Он же знает, что это было. Что это не сон, не мираж, не игра воображения. Это было на самом деле. То, чего вроде бы не может, не должно быть. Что возможно только в ночном кошмаре или жуткой галлюцинации. Но что, тем не менее, произошло в действительности. И не с кем-то, а именно с ним и его друзьями. И от этого не убежишь, не скроешься. Это уже вошло в него, стало как бы частью его, покорило и поработило его. И он уже не может, не способен даже думать о чём-либо ещё. В нём поселилось, захлестнуло, заполонило, затопило его без остатка одно-единственное чувство,