Геннадий Прашкевич - Большие снега
Р. Ванагасу
Каждое утро,выйдя на берег,я вижу на той стороне рекивысокую женщину в светлом плаще.За нею спешит прихрамывающая собачонка.С багровых осин падают листья.Медленно и легко,как будто так и было задумано.
Будто очнувшись от долгой болезни,я внимательно рассматриваювысокий берег,светлое пятно плаща,легкие листья, падающие с багровых осин,собачонку, прихрамывающую за хозяйкой.
Темная вода разделяет.Женщина медленно удаляется.Ничего не происходит, только осиныотражаются в воде, входят в воду,не боясь ее темной,ее большойглубины.
* * *Но ведь было это, было: я любил, и ты любила,падал белый-белый снег.
Разнесло и разделило:неэпистолярный век.
Ни письма, ни слов, ни строчки, снег белей твоей сорочки,бег звезды, желаний бег.
Над Землей – тире и точки:неэпистолярный век.
Неудача – как удача, суета, друзья и дача,эхо, тишь, мерцанье рек.
На экране передача:неэпистолярный век.
Все проходит. Удивленья нет. И белый, как решенье,вновь идет лохматый снег.
А стихи лишь в утешенье:неэпистолярный век.
Мы любили. Нас любили. Жизнь прошла, как утопили.Снова ветер, звездный снег.
Километры, версты, мили.Неэпистолярный век.
* * *Снилось мне, что в поле утреннем,в расползающейся мгле,белым инеем припудренный,я лежу, припав к земле.
И на все четыре стороныгоризонт горит в огне.
Так зачем же злые вороныдушу выклевали мне?
Над переводами стиховН. Гацунаеву
Я слишком точен, надо бы сначалапереписать сей гладкий перевод,чтоб дымом пахло, чтоб над гладью водревел, дымя, старинный пароходи нашу барку ветхую качало.
И чтоб он уходил не навсегда,как слово неудачное уходит.Чтоб вечно плыл. И чтоб на пароходеревели гонги важные, и в ходеречитатива плавилась звезда.
Но как мне передать Луны томленье?Как выведать извилины корней?Чтоб прямо в песне (в песне! не над ней!)звучало утешительное пенье.И к дьяволу все то словотворенье,что якобы творения важней!
Не знаю. Бьюсь. Восход поэта тёмен.Как угадать, кто гений, кто трепач?Переводи. Не думай о Хароне.Переводи. Ведь ты не на пароме.Ведь сердце перевода – это плач.
Малайские строфыИлистые прыгуны возятся в водах отлива,Малаккский пролив придавлен тысячетонной жарой,в небе беззвучном оранжево-огненный рой —атомный взрыв, прожигающий чрево мира.
Дикие, высветленные, обесцвеченные края,косоугольные джонки скользят над бездонной рябью,голый утес поднимается, как корабль,только все это, думаю, зря.
Боже, как странно, как долго стоят года,сердце сосет злая рыжая дымка,если тут что-то и движется, то, конечно, только вода —тысячетонная невидимка.
Воздух горчит, как соль. Видно, и впрямь поракаждую тварь разъять, как встарь, поделить на пары.Огненный рой. Пожар. Ослепляющая жара.
Но пух тополей…Деревянные тротуары…
Памяти Ю. М. МагалифаЮрий Михайлович мне говорит:«Водки, пожалуйста, Гена, налейте».Тянет желудок, сердце болит,в окнах не море, не Родос, не Крит,окна распахнуты в палеолит.
А Пан играет на флейте.
Серый забор и «скворешник» над ним.«Водочки, Гена, не пожалейте».Чад переклички, лагерный дым,нимб над колючкой – сияющий нимб.«В лагере легче трубить молодым».
А Пан играет на флейте
Юрий Михайлович жмурится: «СъемЭту сосиску, а вы мне подлейте».Жизнь коротка, перегружен модем,бездна крутящихся в памяти тем,дымный безбожный далекий Эдем.
А Пан играет на флейте.
Десанке МаксимовичЯ хочу любить тебя, как любил утро и море —когда я любил.
Как любил утренний кофе, и запах смолы на ладонях, и вкус поцелуя —когда я любил.
Как любил вечереющий лес, силуэты косцов, далекие темные крыши,тишину детских лет, удивленье – когда я любил.
Как любил снег, лыжню, смутный омут не спящей реки,снег и ветки – когда я любил…
Но юностьнеповторима.
ПосвящениеТы – мое Солнце,сжигающее мои леса.
Соль на холмах и дорогах – как иней.Я в пустыне.
Миллиарды песчинок поют и рыдают на все голоса,и в душе моей плачут ископаемые леса.
Я бы мог сохранить их, посмей я тебя убрать.Я бы мог сохранить их, посмей я тебя убить.Но ты в небе – лесам суждено погибать,и над миром, спаленным тобою,тебе только быть.
Обожженные руки тяну в непрозрачную высь:дай дождя!отзовись!
* * *Как у Пушкина: мороз,нежно трогающий кожу.И на лицах у прохожихотсвет падающих звезд.
Как у Тютчева: звезданад пылающею бездной.И мелодией безвестнойгаснут в поле поезда.
Как у Бунина: гроза,Бледный свет гелиотропа.И далекий нежный ропот,застилающий глаза.
И выходит: мы с тобойговорим уже полвека.Чтоб увидеть человеканадо быть его судьбой.
Как плывущая Лунав медном облаке печали.
Вдруг приходит тишина,а ее совсем не ждали.
Стихи БайронуПамяти Н. Самохина
Как странно. Разве я любилего стихи? Когда?Без имени его я плылв Элладу, и водакатилась медленно. ПотомПирей, глухой причал.Потом какой-то толстый томи со страниц – печаль.Потом опять текла вода,и в прошлом – древний край.
Прощай. И если навсегда,то навсегда прощай.
Как странно. Разве я любилего стихи? Когда?Я долго жил, я вечно жил,и годы, как вода,катились медленно. Потом…Не помню, что потом…Быть может, сад,быть может, дом,а может, снова том.И где они – вода, годаи тот далекий край?
Прощай. И если навсегда,то навсегда прощай.
Как странно. Разве я любилего стихи? Когда?Из многих рек я воду пил,вкусна была вода,была прозрачна. А потом…Что толку вспоминать?Был некий дом, был некий том,на нем была печать.А за печатью – дым, года,далекий белый край.
Прощай. И если навсегда,то навсегда прощай.
Как странно, разве я любилего стихи? Когда?Фонтан в Афинах ночью бил,вставала ввысь вода.И удивленье, и вопрос:«Как? Разве это он?»И оказалось, что я росвсегда его стихом.И оказалось, что годаполны им через край.
Прощай. И если навсегда,то навсегда прощай.
РазрывКак в воду канули записки и по воде бегут круги.Тот берег только что был близким, но вот – не дотянуть руки.
Течет. Уходит. Панорама скользит, развернутая вкось.Как будто крикнул в своды храма, а эхо не отозвалось.
Познань. 1970Я вспоминаю бабочку в июле,большую бабочку над «Гранд отелем».
Слова и свет – как солнечные пули,пух тополей – неистовей метели.
А после – ночь. Костелы, бары, скверы —сплошной туман, не ощутить, не вспомнить.И бродишь в темноте – один, без цели,куда угодно, только бы из комнат!И видишь то, что лишь на миг предстанетв короткой и нелепой вспышке света:цветок в наклонно падавшем стакане,овал лица…и все!На белом светенет больше ничего!Как ветром сдуло!Как замело! Как унесло в метели!
И все, что помню:бабочка в июле,большая бабочка над «Гранд отелем».
* * *В печи огонь полено гложет,распространяя тихий свет.И будущего быть не может,поскольку прошлого в нем нет.
Но листья, листья, как сугробы,бег ветра сердцу в унисон!
И сладко спать так близко, чтобыодин и тот же снился сон.
* * *Нету истины в вине.Ты один себе Спасатель.И на ощупь выключательты находишь на стене.
Нежный, снежный, вьюжный звон,замерзающее пламя.Обращая Время в Памятьнаплывает смутный сон.
Где-то плещется весло,пахнет золотом и небом.И раскручено под небомсмотровое колесо.
Аж сжимается в груди!Вот оно наверх поплыло.Сразу видно все, что былои что будет впереди.
Но как тайная пометка,ведомая только мне,стынет медленная веткав обесцвеченном окне.
Петропавловск летом 1959 годаРыжие домишки,мазутные пути.Оравою воришекклубятся воробьи.
Зачем-то элефантыстоят в аллее бусой.Дымы висят, как банты,и фонари – как бусы.
Еркектер туалетии айелдыр.Немного же на светеподобных дыр.
Камыш,сухая кашка, —кого пасти?Любезная казашка,меня прости.
Сквозь свет, столоверчение,сквозь дым и чад,меня как бы в свечениеуже кричат.
И тонкою синицеюСвисток в пути:«Оставь меня, провинция!Не дай уйти!»
Евгению ЛюбинуДым, как нежные молоки.Слева, справа – клубы дыма.Добродетель и порокирушатся неудержимо.И в заката пляске рыжей,все мы – жертвы на гарроте.
Боже, дай мне силу выжитьна последнем повороте!
Не вещественным составом,в тигле выплавленном плотно,а божественным уставом,выплеснутым на полотна,пламенем под эти крыши,криком, не умершим в гроте.
Боже, дай мне силу выжитьна последнем повороте!
Что мне вечные вопросы,если смерть дается даром?Вот уже и нас выноситв мир, плюющийся угаром.И бездумно вечность нижетдни, тасуя их в колоде.
Боже, дай мне силу выжитьНа последнем повороте!
1965–2007II