Стихи. 1964–1984 - Виктор Борисович Кривулин
одиночество делить беседою бесцельной.
В самом деле, время беспредельно,
время для измен, раскаяний, простуд.
Кутаюсь. Озноб.
Входят бесы. Щели тянут стыд.
Полыхают щеки – сколько их, обид?
Леденеет, обнажаясь, лоб.
Длится вечер. Я гляжу в окно,
отвечаю невпопад и кашляю в подушку –
уклоняюсь. Но берут на пушку.
Пахнут порохом. Вольно ж тебе? Вольно.
Ножик на столе.
С черствым хлебом крошек не избыть.
Мусорно. Черно. Сквозняки да стыдь –
в самом деле, память о тепле.
Кто они? куда? или имя бес
означает: ночь, личина отрицанья,
минус-я и то, чему лица нет,
от чего открещиваюсь насмерть, наотрез.
Сентябрь – октябрь 1973
Иона
Пеннораскрытый след Левиафана.
Ты помнишь голову пловца?
плечо мелькнувшее и пятнышко лица
на гребне маслянистого органа?
Дыхание и расширенье гула
за пленку, ограничившую слух.
Я поднят и обрушен – и мелькнуло
Лицо чудовища. В надвинувшихся двух
очах кипенья – мука и пространство.
И я себя увидел перед Ним –
два черных поплавка, спасавшихся напрасно,
два человека, бывшие одним.
Октябрь 1973
«Отшельник царскосельский не затем…»
В. Комаровскому
Отшельник царскосельский не затем
открылся мне, чтобы щемила жалость,
чтобы листать разжатые ладони,
где линия судьбы с деревьями смешалась,
где первый лет листа и реянье фонем,
и синева, зияющая в кроне.
Совсем не то, но таинство, но клекот
заброшенного зренья в облака,
но щедрость – нищенство полета,
когда оледенелая рука
становится крылом и веткой у потока,
и солью – Муза. И женою Лота.
Совсем не то – мне отворился опыт
соприкасанья неба и плода
созревшего. Бесславье слаще меда –
я повторил – или нежнее льда,
какой хрустит, воспринимая стопы
стиха-скитальца, снега-пешехода.
Октябрь 1973
Пять неправильных сонетов
1
Служение – не служба: ни заслуг,
ни выслуги, ни благ. Едино благо,
что нестерпимо-белая бумага
все вытерпит от наших рук.
По буковке, по хрупкой кости шага
еще не найден путь, еще не узнан звук.
Палеонтолог только близорук,
и жизнь ушедшая – как высохшая влага
оставит по себе не память, не скелет,
но ощущение пробела.
Как бы сквозь буквы – белый свет –
бумаги проступающее тело,
но жизни в нем уже и тени нет,
одно служение, без цели, без предела.
2
Сознанье избранности – хрупкая защита
от ярких лиц, от обостренных черт.
Вручается надорванный конверт,
и просьба не вскрывать, хотя письмо раскрыто.
Но почерка скрипичного концерт,
вонзаясь в уши визгом нарочитым,
все не услышан, даже не прочитан –
остался в нотах голос, чистосерд.
Не видя собеседника ни в ком,
избранник новорожденным ледком
от холода и снега заслонится…
Но весь как на ладони на странице –
прозрачен изнутри и высвечен тайком,
глядит на зимний сад в окно своей больницы.
3
Зеркальце отнято от коченеющих губ.
Имя уже не имеет любимого тела,
только скучает и смотрит пятном без предела,
только над раною рта – присыхающий струп.
Что называл я дыханьем? Стекло запотело.
Самый вдыхаемый воздух и легким нелюб.
Небо рождается в муке, из дышащих труб.
Слово по нёбу скребет коготком помертвелым.
Если она бездыханна, любовь, и бездушна,
и от плеча ее каменный холод ползет –
даже тогда человеческой речи послушна,
даже тогда, не желая, шевелится рот –
как ни бессмысленно перебирать, как ни скушно –
в скопище звуков названье свое узнает.
4
Служба не съест – постепенно и нежно поглотит,
не засосет, но обнимет и, женское дело творя,
вынудит сердце отведать податливой плоти,
вынудит биться в тоске и бесплодной работе
в комнате листьев сухих, на холодном полу октября.
Я говорю это скважине, девке замочной:
слушай, мы брошены полым служеньем во мрак,
лишь поколенья бумаг остаются для жизни заочной,
и не кончается сон – одинаковый, облачный, склочный –
снятся ли ночи любви, дорассветный ли свищет сквозняк.
Тише – она отвечает – склонись над осьмушкой послушной.
Только шуршанье и скрип, лунного света квадрат.
Сдвоенным телом себя умножая стократ,
разве не творчество, милый, – какого тебе еще нужно?
5
Зрелая злоба цыганит малейшее право,
гонит под ногти песок, выгоняет во мразь
дрожью пронизанных, дрожью – ночей ледостава.
Тело твое ледяное мне страшно, держава,
силою злобы, какая в меня пролилась.
Ангелу – наперекор и в разлитии желчи:
не прикасайся! ты хищный венчаешь собор.
Шпиль подноготный игольчат – о, если бы – стрельчат.
С мелкою пылью смешаюсь… И вот он простор
верить насильно, как черными вервями хлещут,
как вырывают признанье в измене из вещи
мертвой – как верят по оспе дождя ветряной
в силу добра и страдания над остраненной страной.
Осень 1973
«Во благе бедствует и, подставляя лоб…»
Во благе бедствует и, подставляя лоб
озлобленным губам и холода, и влаги,
покорно пересчитывает флаги
над крышами трущоб.
Стена стеклянная сияет перед ним,
там рыболовные поблескивают снасти.
Но холодок неутоленной страсти
ненастием тесним.
Раздвоенной губе знаком укол крючка,
и капля осязает место шрама.