Семен Кирсанов - Собрание сочинений. Т. 1. Лирические произведения
В «Ленинградской тетради» (1957–1960) он любуется золотым корабликом на Адмиралтейской игле, мостами, перекинутыми через реки и каналы, львами и сфинксами, украшающими невские берега, золотыми статуями Петергофа… Но в каждой из этих записей присутствует «дополнительная» тема, переживание, рождаемое той или иною встречей. Поэт сочувствует кораблику, не трогающемуся с места, «без рейсов и морей», но тут же вспоминает о том, что в этой эмблеме воплощено движение историческое; наблюдая за тем, как разводят мосты и меж ними проходит «громада корабля, два берега деля на разных две судьбы», обращается мыслью к горестному разладу, возникающему в отношениях человеческих, завидует гранитным фигурам, что, не дрогнув, переносят «обидные пинки, насмешливую брань», а проходя среди фонтанов, иронически спрашивает: «Что же, лучше человек, когда он позолочен?»
Так через всю «Ленинградскую тетрадь», перекликаясь, поддерживая и оттеняя друг друга, идут два ряда впечатлений — пластический, визуальный и нравственный, душевный.
Я заглянул в глазаи сердце Ленинграда —он миру показал,как жить на свете надо.
В этих словах, произнесенных уже в поезде, уносящем поэта в Москву, — итог памятных встреч, которые обогатили его не только новыми фактами, но и позволили острее ощутить сложное взаимодействие зримой красоты и душевного благородства. С еще большей очевидностью оно открывалось ему в родной Москве, где древний и вечно юный Кремль «диктует новизне урок воображения». Дорого стоят эти слова, произнесенные писателем, всегда радевшим о новизне, упорно постигавшем и постигшем ее природу!
И в «Стихах о загранице» (1956–1957) рельефность зарисовок соединяется с поиском внутренним, мыслительным. Сказав в начале пути: «И раскрыто сердце заранее — удивлению, узнаванию», — Кирсанов в дальнейшем и в самом деле с азартом выкладывает один «мгновенный снимок» за другим. Но тут же возникает потребность задуматься над всем виденным. И тогда он видит не только «лак», но и «гниль», тогда он изумленно признается: «Во мне возник прозаик». Что это — отказ от стиха? Нет, иное: «Вторгаться я обязан в жизнь, она важней мозаик!» И стих выполняет эту задачу образного вторжения в жизнь: за «кулисами» венецианских дворцов стоят безработные парни и их пальцы складываются в «салют, известный всем рабочим»; в кафе «Флориан» встает тень Мицкевича, страдавшего здесь «в бархатной неволе»; в редакции «L’Unita» происходит беседа, крепко-накрепко врезающаяся в сердце московского поэта. И далее в стихах следуют одна за другой картины западноевропейской действительности, оцениваемой нашим соотечественником.
В циклах «Этот мир» (1945–1956), «Под одним небом» (1960–1962), в поэме «Следы на песке» (1962) Кирсанов также ведет стих свободно и раскованно, словно прошивая сквозным действием различные планы поэтического повествования. Без какой-либо натяжки, непринужденно и властно, он измеряет планетарными масштабами простейшие и сложнейшие человеческие чувства и запросто обживает космические пространства, чувствуя здесь себя, как в родном доме. Дерзкий взлет метафор оправдан, потому что в нем схвачено естественное становление доброго, чистого, нежного чувства. Рядом с взволнованными строками, передающими самые возвышенные стремления, дышащими озонированным воздухом, появляются строки пытливые, аналитически внимательные ко всему сложному, противоречивому. К поэту пришло «счастье — жить в мире осознанном», счастье «знать, что я часть человечества». Это знание и становится источником создания образов живых, трепетных и вместе с тем освещающих глубинные процессы общественной жизни.
Анализ и синтез, исследование и обобщение нераздельны, питают друг друга в произведениях зрелых, улавливающих динамику общественной жизни, направление ее развития. В цикле «Под одним небом» лирический герой проходит через испытания многие и трудные — через пустоту покинутого дома и через бешенство стихий, через «гул гор, смоляной мрак, барабан града» и через искушения суемудрием, «шаманством», велеречивостью, через смутность предвидений, предощущений. Поэт не умалчивает о том, что омрачает судьбы земного шара, но в его спокойных, взвешенных словах гораздо больше мужественного оптимизма, чем в беспечально ликующих возгласах, что так часто раздавались в стихах прошлых лет, выходивших из-под пера Кирсанова, и, конечно же, не только Кирсанова! Именно потому так прочно ложатся в строку, так твердо звучат слова, заключающие одно из сильнейших стихотворений цикла: «Этот мир мой, я в него верю».
Для доказательства истинности своей веры автор находит аргументы свежие, оригинальные. Оригинальные и по мысли, и по фактам, и по слову. Он очень заботится о том, чтобы речевой строй его стиха был гибок, свободен, многогранен. Он знает: «поэзия ищет и ждет выражения» — впечатляющего, яркого, разностороннего. И потому любит «всяческую метаморфозу, и поэзией ставшую прозу». Действительно: его полупрозаический, с неброской, еле ощущаемой рифмовкой, написанный «сплошной» строкой дифирамб «Слова» из «Поэмы поэтов» исполнен поэтического напряжения. Какие только определения — их несколько десятков! — он не находит для характеристики языковых богатств!
Особое место Семен Кирсанов отводит лубочному стиху, что так хорошо послужил ему в «Фоме Смыслове». Поэт требует уважительного отношения к этому стиху: «Ничего, что он шире и тише, что нету в нем слоговых часовых, дисциплинированных четверостиший». И чтобы делом подтвердить свою позицию, пишет озорное, лукавое «Сказание про царя Макса-Емельяна» (1962–1964) — вольную композицию, в которой скоморошьи интонации и мотивы прослоены вполне современными ассоциациями и сопоставлениями. Сквозной темой здесь оказывается презрение к тунеядству, уважение к свободному труду.
И сразу же — возвращение к сложным вопросам современной жизни. В поэме «Однажды завтра» (1964) Кирсанов старается рассказать о человеческом существовании с позиций завтрашнего дня, когда этого человека, рассуждающего, переживающего, уже не будет, но будет продолжаться жизнь человечества. Поэт не требует самоотречения, растворения в огромной бесконечности, да и достижимо ли, естественно ли подобное спокойное отношение к небытию?! Но знает: «Мы все из круга жизни», — и находит опору в этой множественности, обилии действительности и неостановимом движении жизни. Он убежден: «Чудо — не вечность, чудо — век… Чудо — нашел! Чудо — что сам на свете нашелся». Вот почему автор и позволяет себе обратиться к потомкам со словами дружелюбия: «Но там, где мы числимся „выбывшими“, вписаны вы — бывшие мы». Так сказано в стихах. Их поддерживает и проза, впрочем, приближенная к поэзии! «Нужно только помнить, что мы не одни, что были они. Что в одних мы кончаемся, а в других начинаемся снова. И последнее слово: нельзя, чтобы кто-нибудь умер совсем». Чего здесь больше: скорби, надежды? Нет, человеческого достоинства и мудрой ясности взгляда!
Не этого ли и добивался Кирсанов, когда писал: «Хочу я только трезвости…» И еще: «И зренья, только зренья — в глубинный жизни слой…» Нет, конечно, не только трезвая мысль, но и поэзия живет в его стихах, в его поэме «Зеркала» (1965–1968), которую он назвал «Повестью в двух планах». Образное исследование всегда отличалось и будет отличаться от научного, всегда будет иметь свою особую логику. Но в том-то и сказывается чудесное могущество искусства, вооруженного верной и справедливой идеей, что оно может, нимало не поступаясь своей особенной природой, проникать действительно в глубинные слои жизни.
Так и написаны «Зеркала». Автор сразу же вводит в поэму волшебный домысел, сказочную гипотезу, которая и останется основою повествования. Он утверждает, что окружающие нас зеркала сберегают, утаивают навсегда все, что в них отразилось хоть однажды. И относится к высказанному им предположению с совершенной серьезностью, более того — драматизмом:
Жизни точный двойник,верно преданный ей,крепко держит тайникнаших подлинных дней.
Тревога, напряжение в этих строках… Они здесь уместны потому, что фантастический «допуск» понадобился поэту для постижения «подлинных дней», той правды, которую скрывает оболочка, скорлупа, шелуха внешнего, кажущегося.
Сперва писатель направляет острие исследовательского скальпеля против лжи, лицемерия в частной жизни, порождавшихся и порождаемых собственническими отношениями. Он углубляет, развивает исходное построение: «Жизнь притворяться наловчилась, а правду знали зеркала». «Изобретение», сделанное поэтом, требует дальнейшего развития, применения. Возникает череда картин исторических: Петропавловская крепость, «где смертник ночь провел без сна», «„Искры“ ленинской страница». «Красной гвардии колонны» и далее, далее, уже не только зеркала, но и стены, и газетные страницы, и окна, и потолки, и фабричная труба, и «валун в пустыне каменистой», и мраморно-стальные арки метро, и бетон Братской плотины — все, что окружает нас, несет на себе отпечаток содеянного, передуманного, пережитого современниками. И остается напоминанием, либо осуждающим, либо вдохновляющим, но укрепляющим волю строителей нового мира. Так расширяются рамки поэтического повествования, и оно обнимает, сопрягает, сопоставляет различные планы, ряды фактов, находя в них почву для точных, продуманных умозаключений; так складывается поэма, сильная своей проницательностью, воодушевлением гражданским и поэтическим.