Владислав Ходасевич - Тяжёлая лира
и мед кладем тебе в руки. Salve aeternum.
КрасинскийВ рот — золото, а в руки — мак и мед;Последние дары твоих земных забот.
Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен: Хочу в земле вкусить утробный сон,
Хочу весенним злаком прорасти,Кружась по древнему по звездному пути.
В могильном сумраке истлеют мак и мед, Провалится монета в мертвый рот…
Но через много, много темных летПришлец неведомый отроет мой скелет,
И в черном черепе, что заступом разбит, Тяжелая монета загремит —
И золото сверкнет среди костей,Как солнце малое, как след души моей.
7 января 1917Ищи меня
Ищи меня в сквозном весеннем свете.Я весь — как взмах неощутимых крыл,Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,Я легче зайчика: он — вот, он есть, я был.
Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!Услышь, я здесь. Касаются меняТвои живые, трепетные руки,Простертые в текучий пламень дня.
Помедли так. Закрой, как бы случайно,Глаза. Еще одно усилье для меня —И на концах дрожащих пальцев, тайно,Быть может, вспыхну кисточкой огня.
20 декабря 1917 — 3 января 19182-го ноября
Семь дней и семь ночей Москва металасьВ огне, в бреду. Но грубый лекарь щедроПускал ей кровь — и, обессилев, к утруВосьмого дня она очнулась. ЛюдиПовыползли из каменных подваловНа улицы. Так, переждав ненастье,На задний двор, к широкой луже, крысыОпасливой выходят вереницейИ прочь бегут, когда вблизи на каменьПоследняя спадает с крыши капля…К полудню стали собираться кучки.Глазели на пробоины в домах,На сбитые верхушки башен; молчаТолпились у дымящихся развалинИ на стенах следы скользнувших пульСчитали. Длинные хвосты тянулисьУ лавок. Проволок обрывки вислиНад улицами. Битое стеклоХрустело под ногами. Желтым окомНоябрьское негреющее солнцеСмотрело вниз, на постаревших женщинИ на мужчин небритых. И не кровью,Но горькой желчью пахло это утро.А между тем уж из конца в конец,От Пресненской заставы до РогожскойИ с Балчуга в Лефортово, брели,Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведатьРодных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?Иные узелки несли под мышкойС убогой снедью: так в былые годыНа кладбище москвич благочестивыйХодил на Пасхе — красное яичкоСъесть на могиле брата или кума…
К моим друзьям в тот день пошел и я.Узнал, что живы, целы, дети дома, —Чего ж еще хотеть? Побрел домой.По переулкам ветер, гость залетный,Гонял сухую пыль, окурки, стружки.Домов за пять от дома моего,Сквозь мутное окошко, по привычкеЯ заглянул в подвал, где мой знакомыйЖивет столяр. Необычайным деломОн занят был. На верстаке, вверх дном,Лежал продолговатый, узкий ящикС покатыми боками. Толстой кистьюВодил столяр по ящику, и доскиПод кистью багровели. Мой приятельЗаканчивал работу: красный гроб.Я постучал в окно. Он обернулся.И, шляпу сняв, я поклонился низкоПетру Иванычу, его работе, гробу,И всей земле, и небу, что в стеклеЛазурью отражалось. И столярМне тоже покивал, пожал плечамиИ указал на гроб. И я ушел.
А на дворе у нас, вокруг корзиныС плетеной дверцей, суетились дети,Крича, толкаясь и тесня друг друга.Сквозь редкие, поломанные прутьяВиднелись перья белые. Но вот —Протяжно заскрипев, открылась дверца,И пара голубей, плеща крылами,Взвилась и закружилась: выше, выше,Над тихою Плющихой, над рекой…То падая, то подымаясь, птицыНыряли, точно белые ладьиВ дали морской. Вослед им детиСвистали, хлопали в ладоши… Лишь один,Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,Присел на камень, растопырил руки,И вверх смотрел, и тихо улыбался.Но, заглянув ему в глаза, я понял,Что улыбается он самому себе,Той непостижной мысли, что родитсяПод выпуклым, еще безбровым лбом,И слушает в себе биенье сердца,Движенье соков, рост… Среди Москвы,Страдающей, растерзанной и падшей, —Как идол маленький, сидел он, равнодушный,С бессмысленной, священною улыбкой.И мальчику я поклонился тоже. ДомаЯ выпил чаю, разобрал бумаги,Что на столе скопились за неделю,И сел работать. Но, впервые в жизни,Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»В тот день моей не утолили жажды.
20 мая — 1 июня 1918Полдень
Как на бульваре тихо, ясно, сонно!Подхвачен ветром, побежал песокИ на траву плеснул сыпучим гребнем…Теперь мне любо приходить сюдаИ долго так сидеть, полузабывшись.Мне нравится, почти не глядя, слушатьТо смех, то плач детей, то по дорожкеЗа обручем их бег отчетливый. Прекрасно!Вот шум, такой же вечный и правдивый,Как шум дождя, прибоя или ветра.
Никто меня не знает. Здесь я простоПрохожий, обыватель, «господин»В коричневом пальто и круглой шляпе,Ничем не замечательный. Вот рядомПрисела барышня с раскрытой книгой. МальчикС ведерком и совочком примостилсяУ самых ног моих. Насупив брови,Он возится в песке, и я таким огромнымСебе кажусь от этого соседства,Что вспоминаю,Как сам я сиживал у львиного столпаВ Венеции. Над этой жизнью малой,Над головой в картузике зеленом,Я возвышаюсь, как тяжелый камень,Многовековый, переживший многоЛюдей и царств, предательств и геройств.А мальчик деловито наполняетВедерышко песком и, опрокинув, сыплетМне на ноги, на башмаки… Прекрасно!
И с легким сердцем я припоминаю,Как жарок был венецианский полдень,Как надо мною реял недвижимоКрылатый лев с раскрытой книгой в лапах,А надо львом, круглясь и розовея,Бежало облачко. А выше, выше —Темногустая синь, и в ней катилисьНезримые, но пламенные звезды.Сейчас они пылают над бульваром,Над мальчиком и надо мной. БезумноЛучи их борются с лучами солнца…
ВетерВсё шелестит песчаными волнами,Листает книгу барышни. И всё, что слышу,Преображенное каким-то чудом,Так полновесно западает в сердце,Что уж ни слов, ни мыслей мне не надо,И я смотрю как бы обратным взоромВ себя.И так пленительна души живая влага,Что, как Нарцисс, я с берега земногоСрываюсь и лечу туда, где я один,В моем родном, первоначальном мире,Лицом к лицу с собой, потерянным когда-то —И обретенным вновь… И еле внятноМне слышен голос барышни: «Простите,Который час?»
19 апреля — 1 мая 1918Встреча
В час утренний у Santa MargheritaЯ повстречал ее. Она стоялаНа мостике, спиной к перилам. ПальцыНа сером камне, точно лепестки,Легко лежали. Сжатые колениПод белым платьем проступали слабо…Она ждала. Кого? В шестнадцать летКто грезится прекрасной англичанкеВ Венеции? Не знаю — и не должноМне знать того. Не для пустых догадокТу девушку припомнил я сегодня.Она стояла, залитая солнцем,Но мягкие поля панамской шляпыКасались плеч приподнятых — и теньюПрохладною лицо покрыли. СинийИ чистый взор лился оттуда, словноТе воды свежие, что пробегаютПо каменному ложу горной речки,Певучие и быстрые… Тогда-тоУвидел я тот взор невыразимый,Который нам, поэтам, сужденоУвидеть раз и после помнить вечно.На миг один является пред намиОн на земле, божественно вселяясьВ случайные лазурные глаза.Но плещут в нем те пламенные бури,Но вьются в нем те голубые вихри,Которые потом звучали мнеВ сиянье солнца, в плеске черных гондол,В летучей тени голубя и в краснойСтруе вина.И поздним вечером, когда я шелК себе домой, о том же мне шепталиПевучие шаги венецианок,И собственный мой шаг казался звонче,Стремительней и легче. Ах, куда,Куда в тот миг мое вспорхнуло сердце,Когда тяжелый ключ с пружинным звономЯ повернул в замке? И отчего,Переступив порог сеней холодных,Я в темноте у каменной цистерныСтоял так долго? Ощупью взбираясьПо лестнице, влюбленностью назвал яСвое волненье. Но теперь я знаю,Что крепкого вина в тот день вкусил я —И чувствовал еще в своих устахЕго минутный вкус. А вечный хмельПришел потом.
13 мая 1918Обезьяна