Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
Поэт особенным образом любит жизнь и имеет для того особенные причины. Поэт сказал: сестра моя жизнь. На что Цветаева не замедлила восхищенно отозваться: «Сестра моя Жизнь, так люди – жизни не зовут». Кто же те, единственно имеющие право называть ногу ножкой, а жизнь сестрою? И что делает эта сестра специально для них?
Жизнь благосклонна к поэтам совсем в другом смысле, чем к людям – не-поэтам, словно она знает краткость, возможную краткость отпущенных им дней, возможное сиротство их детей, все терзания, которые могут выпасть им на долю. И за это она так сверкает, сияет, пахнет, одаряет, принимает перед ними позу такой красоты, которую никто другой не может увидеть. И вот эту-то жизнь, столь поэту заметную и столь им любимую, по какому-то тайному уговору с чем-то высшим, по какому-то честному слову полагается быть готовым в какой-то, словно уже знакомый, момент отдать – получается, что отдать все-таки за других. Взыщут или нет – но поэт к этому нечаянно готов. За то, что мы называем Божьей милостью, – страшно подумать, какая за это немилость всех других обстоятельств. Трудное совпадение того и другого поэт принимает за единственную выгоду и благодать. Спросим Цветаеву, что он за все это имеет? Она скажет, при этом скажет задолго до крайней крайности, до смертного часа: «…ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», а я и с писателями – не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, – без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже, чем собака, а зато – А за то – все». Прибавим к перечисленному то, что мы знаем о конце ее дней, и мы поймем, какой ценой дается ВСЁ. Но, если про прочих нас скажут: все то, что им дано, про Цветаеву скажут: то ВСЁ, что дано Цветаевой. И: всё то, что отдали они, и то ВСЁ, что отдала Цветаева…
1982«Как знать, вдруг – мало, а не много…»
Марине Цветаевой
Как знать, вдруг – мало, а не много:невхожести в уют, в приюттакой, что даже и острогастоль бесприютным не дают;
мгновения: завидев Блока,гордыней скул порозоветь,как больно смотрит он, как блёкло,огромную приемля вестьиз детской ручки;
ручки этой,в страданье о которой спишь,безумием твоим одетойв рассеянные грёзы спиц;
расчёта: властью никакоюнемыслимо пресечь твоюгортань и можно лишь рукоютвоею, —
мало, говорю,всего, чтоб заплатить за чудныйснег, осыпавший дом Трёхпрудный,и пруд, и труд коньков нетрудный,а гений глаза изумрудныйвсё знал и всё имел в виду.
Две барышни, слетев из детскойсветёлки, шли на мост Кузнецкийс копейкой удалой купецкой:Сочельник, нужно наконец-тодля ёлки приобресть звезду.
Влекла их толчея людская,пред строгим Пушкиным сникая,от Елисеева таскаякульки и свёртки, вся Тверская —в мигании, во мгле, в огне.
Всё время важно и вельможношел снег, себя даря и множа.Серёжа, поздно же, темно же!Раз так пройти, а дальше – можностать прахом неизвестно где.
1979Сад-всадник
За этот ад,за этот бредпошли мне садна старость лет.
Марина ЦветаеваСад-всадник летит по отвесному склону.Какое сверканье и буря какая!В плаще его чёрном лицо моё скрою,к защите его старшинства приникая.
Я помню, я знаю, что дело нечисто.Вовек не бывало столь позднего часа,в котором сквозь бурю он скачет и мчится,в котором сквозь бурю один уже мчался.
Но что происходит? Кто мчится, кто скачет?Где конь отыскался для всадника сада?И нет никого, но приходится с каждымо том толковать, чего знать им не надо.
Сад-всадник свои покидает угодья,и гриву коня в него ветер бросает.Одною рукою он держит поводья,другою мой страх на груди упасает.
О сад-охранитель! Невиданно львиныйчей хвост так разгневан? Чья блещет корона?– Не бойся! То – длинный туман над равниной,то – жёлтый заглавный огонь Ориона.
Но слышу я голос насмешки всевластной:– Презренный младенец за пазухой отчей!Короткая гибель под царскою лаской —навечнее пагубы денной и нощной.
О всадник родитель, дай тьмы и теплыни!Вернёмся в отчизну обрыва-отшиба!С хвостом и в короне смеется: – Толпы ли,твои ли то речи, избранник-ошибка?
Другим не бывает столь позднего часа.Он впору тебе. Уж не будет так поздно.Гнушаюсь тобою! Со мной не прощайся!Сад-всадник мне шепчет: – Не слушай, не бойся.
Живую меня он приносит в обительна тихой вершине отвесного склона.О сад мой, заботливый мой погубитель!Зачем от Царя мы бежали Лесного?
Сад делает вид, что он – сад, а не всадник,что слово Лесного Царя отвратимо.И нет никого, но склоняюсь пред всяким:всё было дано, а судьбы не хватило.
Сад дважды играет с обрывом родимым:с откоса в Оку, как пристало изгою,летит он ныряльщиком необратимыми увальнем вымокшим тащится в гору.
Мы оба притворщики. Полночью чёрной,в завременье позднем, сад-всадник несётся.Ребёнок, Лесному Царю обречённый,да не убоится, да не упасётся.
Февраль – март 1982ТарусаПамяти Бориса Пастернака
* * *
Начну издалека, не здесь, а там,начну с конца, но он и есть начало.Был мир как мир. И это означаловсё, что угодно в этом мире вам.
В той местности был лес, как огород,так невелик и все-таки обширен.Там, прихотью младенческих ошибок,всё было так и всё наоборот.
На маленьком пространстве тишиныбыл дом как дом. И это означало,что женщина в нём головой качалаи рано были лампы зажжены.
Там труд был лёгок, как урок письма,и кто-то – мы ещё не знали сами —замаливал один пред небесаминаш грех несовершенного ума.
В том равновесье меж добром и зломбыл он повинен. И земля летеланеосторожно, как она хотела,пока свеча горела над столом.
Прощалось и невежде и лгуну —какая разница? – пред белым светом,позволив нам не хлопотать об этом,он искупал всеобщую вину.
Когда же им оставленный пробелвозник над миром, около восхода,толчком заторможённая природапереместила тяжесть наших тел.
Объединённых бедною гурьбойврасплох нас наблюдала необъятность,и наших недостоинств неприглядностьуже никто не возмещал собой.
В тот дом езжали многие. И тедва мальчика в рубашках полосатыхбез робости вступали в палисадникс малиною, темневшей в темноте.
Мне доводилось около бывать,но я чужда привычке современнойналаживать контакт несоразмерный,в знакомстве быть и имя называть.
По вечерам мне выпадала честьсмотреть на дом и обращать молитвуна дом, на палисадник, на малину —то имя я не смела произнесть.
Стояла осень, и она былалишь следствием, но не залогом лета.Тогда еще никто не знал, что этаокружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,я шла в деревья, в неизбежность встречи,в простор его лица, в протяжность речи…Но рифмовать пред именем твоим?О нет.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о Вас рассказывали, и я Вас сразу узнал. – И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: – Ради Бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!» Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?» – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружая его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округло-любовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов вместе по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он легко, по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с кое-как поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего Вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – Вам не будет скушно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила надменно: «Благодарю Вас. Как-нибудь я непременно зайду».