Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
Был там и другой мальчик, из этого кружка, из другого, как говорят, круга. Очень умственный и просвещенный мальчик.
Да, умственный мальчик из другого круга, тоже писавший стихи, всем изначальным устройством своим нечаянно опровергающий мимолетность слов из письма: «поэзия должна быть глуповата».
С ним, зимою 1954 года, я вошла в клуб МГУ – ему было известно имя того, кто стоял на сцене, в библиотеке его семьи (может быть, несчастной?) были книги стоявшего на сцене, но он не любил их, или сказал так.
Зал был пуст. Три первых ряда занимали – теперь и давно я знаю: кто и как прекрасны. Тогда я не знала ничего, но происходившее на сцене, происходившее на сцене… то есть это уже со мной что-то происходило, а на деревянном возвысии стоял, застенчиво кланялся, словно, да и словами, просил за что-то прощения, пел или говорил, или то и другое вместе, – ничего похожего и подобного я не видела, не увижу и никто не увидит. И не услышит.
Пройдет несколько лет, я прочту все его книги, возможные для чтения в ту пору, стихотворения (в журнале
и во многих переписанных и перепечатанных страницах) и увижу его лицо и услышу его голос еще один раз, осенью 1959 года.
Мелкую подробность моей весны того года не хочу упоминать за ничтожностью, но пусть будет: из малостей состоит всякий сюжет, из крапинок – цвет. Велели – отречься от него. Но какое счастье: не иметь выбора, не уметь отречься – не было у меня такой возможности. Всего лишь – исключили из Литературного института, глумились, угрожали арестом – пустое все это. Лицо его и голос – вот перед чем хотелось бы не провиниться, не повредить своей грубой громоздкостью хрупкости силуэта, прочности осанки, – да не выходит.
1989Строка
…Дорога не скажу куда…
Анна АхматоваПластинки глупенькое чудо,проигрыватель – вздор какой,и слышно, как невесть откуда,из недр стеснённых, из-под спудакорней, сопревших трав и хвои,где закипает перегной,вздымая пар до небосвода,нет, глубже мыслимых глубин,из пекла, где пекут рубини начинается природа, —исторгнут, близится, и вотдонесся бас земли и вод,которым молвлено протяжно,как будто вовсе без труда,так легкомысленно, так важно:«… Дорога не скажу куда…»Меж нами так не говорят,нет у людей такого знанья,ни вымыслом, ни наугадтому не подыскать названья,что мы, в невежестве своем,строкой бессмертной назовем.
1968Снимок
Улыбкой юности и славычуть припугнув, но не отторгнув,от лени или для забавытак села, как велел фотограф.
Лишь в благоденствии и лете,при вечном детстве небосводаклянётся ей в Оспедалеттиапрель двенадцатого года.
Сложила на коленях руки,глядит из кружевного нимба.И тень её грядущей мукизащелкнута ловушкой снимка.
С тем – через «ять» – сырым и нежнымапрелем слившись воедино,как в янтаре окаменевшем,она пребудет невредима.
И запоздалый соглядатайзастанет на исходе векатот профиль нежно-угловатый,вовек сохранный в сгустке света.
Какой покой в нарядной даме,в чьём чётком облике и ликепрочесть известие о даретак просто, как названье книги.
Кто эту горестную мету,оттиснутую без помарок,и этот лоб, и чёлку этусебе выпрашивал в подарок?
Что ей самой в её портрете?Пожмёт плечами: как угодно!И выведет: Оспедалетти.Апрель двенадцатого года.
Как на земле свежо и рано!Грядущий день, дай ей отсрочку!Пускай она допишет: «АннаАхматова» – и капнет точку.
1973«Я завидую ей – молодой…»
Я завидую ей – молодойи худой, как рабы на галере:горячей, чем рабыни в гареме,возжигала зрачок золотойи глядела, как вместе горелидве зари по-над невской водой.
Это имя, каким назвалась,потому что сама захотела, —нарушенье черты и пределаи востока незваная власть,так – на северный край чистотелавдруг – персидской сирени напасть.
Но её и моё именабыли схожи основой кромешной,лишь однажды взглянула с усмешкой,как метелью лицо обмела.Что же было мне делать – посмевшейзваться так, как назвали меня?
Я завидую ей – молодойдо печали, но до упаданьяголовою в ладонь, до страданья,я завидую ей же – седойв час, когда не прервали свиданьядве зари по-над невской водой.
Да, как колокол, грузной, седой,с вещим слухом, окликнутым зовом,то ли голосом чьим-то, то ль звоном,излучённым звездой и звездой,с этим неописуемым зобом,полным песни, уже неземной.
Я завидую ей – меж корней,нищей пленнице рая и ада.О, когда б я была так богата,что мне прелесть оставшихся дней?Но я знаю, какая расплатаза судьбу быть не мною, а ей.
1974Всех обожании бедствие огромно…
Впервые я услышала имя Анны Ахматовой в школе. У меня были добрые, неповинные в общем зле учителя, но им было велено оглашать постановление: Ахматова и Зощенко.
Я пойму это потом, но из непонятных «обличающих» Анну Ахматову слов возник чудный, прелестный, притягательный образ.
Воспитание может иметь обратное значение.
Прошло некоторое время. Я раздобыла стихотворения Ахматовой и написала убогое посвящение. Вскоре я его порву и выкину. Подозреваю прекрасного Александра Володина, всегда любимого мной, в том, что он успел передать Анне Андреевне Ахматовой случайно уцелевший черновик.
Из всего этого помню строфу:
«Об это старинное древоутешу ладони мои.Достанет Вам, Анна Андреевна,покоя, хвалы и любви»…
Ужасно, но далее будет ужаснее.
Однажды, в скромном начале дня, выхожу из дома. В этом же доме жили Наталия Иосифовна Ильина и Александр Александрович Реформатский, звавший меня: Гуапа; их собаку-спаниеля звали Лада.
Наталия Иосифовна говорит: «Зачем Вы избегаете встречи с Ахматовой? Анна Андреевна в Москве, я еду к ней, Вы можете поехать со мной».
Я: «Нет, я не могу. Не смею, не хочу, и не надо».
Тот день (для меня) стал знаменательным.
Я привечала Анджело Марна Рипеллино, знаменитого слависта и журналиста, для меня безымянного, виновата.
На бензоколонке на Беговой опять встречаю Наталию Иосифовну. Н. И.: «Не передумали? Я к Ахматовой еду».
Я: «Нет, не могу. И не надо».
Я развлекала итальянцев: показывала уцелевшую старую Москву, ярко бедную, угнетаемую и свободную мастерскую художника Юрия Васильева.
Итальянцы стояли в гостинице «Пекин». Что-то им понадобилось там. Подъехали к гостинице. Передо мной, резко скрипнув тормозами, остановилась машина Ильиной. Я знала, кто́ пассажир этого автомобиля. Лицо знало, как бледнеет, ноги не знали, как идти. Сказала: «Ну смотрите, синьоры, больше вы этого не увидите». (Я ошиблась: итальянцы увидели Ахматову – в Таормине, в пальто Раневской.) Подошла. Н. И. с жалостью ко мне весело объяснила Ахматовой: «Она так любит Вас, что не хочет видеть Вас».
Я же видела дважды: грузный, вобравший в себя страдания и болезни лик и облик и тончайший профиль, столь известный, столь воспетый.
Молча поклонилась. Вернулась к итальянцам. Мое лицо было таково, что они забыли, что́ они забыли в гостинице «Пекин».
Анджело Марна Рипеллино спросил: «Что с Вами?» – «Там была Ахматова».
Далее – повезла их в забегаловку, в Дом литераторов, не обещая кьянти, что-нибудь взамен обещая. Вернула их к гостинице «Пекин».
Подъехала к дому. В лучах фар стояла Ахматова: ждала Ильину. Это не имело значения, если не считать разрыва ума, сердца, зрения. Сказала: «Анна Андреевна, Бог знает, я не хотела видеть Вас, но вижу Вас второй раз в этот день». Ахматова: «Верите в Бога?» Я: «Как не верить? Вы не только от Ваших родителей родились, произросли и осиянны. И я это вижу». Я и видела ярко бледное осиянное лицо Ахматовой в потемках двора.
К счастью моему, спустилась со своего этажа Наталия Иосифовна Ильина и засмеялась. Анна Андреевна величественно-милостиво сказала: «Едем к Ардовым на Ордынку. Может быть, желаете сопроводить?» Я тупо плюхнулась на заднее сиденье. Ехали по Ленинградскому проспекту. Фонарь и не-фонарь, свет и тень, я видела, не могла видеть, но видела профиль, силуэт. Модильяни? Альтман?.. Нет. В Оспедалетти, в 12-м году?.. Нет, эту фотографию мне подарят много позже.
Когда проезжали мимо поворота к больнице Боткина, Анна Андреевна великим голосом произнесла: «Я бывала в этой больнице. Лежала около окна. Другие старухи хотели занять мое место. Ко мне пришел шведский корреспондент в белой рубашке, столь белой, что меня стали уважать».