Громов: Хозяин теней. 2 - Екатерина Насута
Я шёпотом пересказываю увиденное Еремею.
А тень шла дальше.
Еще пара солдатских купе. И снова пустое.
А вот дальше уже дверь заперта:
— … а его вид? Ладно, лицо… в конце концов, шрамы украшают мужчину. Но эти руки… отвратительно. Вы когда-нибудь обращали внимание на его руки?
— Уймись уже, Лёвский.
— Отчего же? Тебе неприятно? Но я ведь правду говорю! Он перчатки явно на заказ шьёт, потому что в обычные такие лапищи не влезут. Вот что ни говорите, но руки выдают происхождение в первую очередь. И не только они…
— Опять ты о своём… задолбал, — лежавший на второй полке парень накрыл лицо бархатной подушкой, но это не помогло.
— Это не моё! Но если бы ты взял на себя почитать труды Аммона[2] или хотя бы Гранта[3], ты бы понял, сколь они правы! Общество неоднородно и никогда не будет однородным. И глупо отрицать это, как и закрывать глаза. Если принять во внимание данный факт, то очевидно, сколь смешны и бестолковы попытки революционеров снести сословные границы. Их не убирать надо, а делать прочнее…
— То, что ты Лаврушку не любишь, мы уже давно поняли. Хватит нудеть… давай лучше в картишки? — предложили через подушку.
— Это не вопрос любви или не любви как личного выбора! Это вопрос расовой чистоты! Вы видели, сколь он смугл и чёрен? А его нос? Очень характерная форма. Такая выдаёт еврейское происхождение…
— Слушай, заткнись, а? Ну какая тебе разница?
— Какая? Действительно, Конопатский, тебе, может…
Распалившийся молодчик явно позабыл, где находится. А мы вот пристальней глянули, кто там за расовую чистоту душой болеет. Ну да, вроде офицерик. В погонах местных я ещё не разобрался, но точно не из солдат. В форме, и та сидит хорошо, значит, шита по заказу. А сам — ну чистый ариец.
Даже в моём черно-белом кино.
Черты лица чёткие, прямые.
Нордические, мать его…
— … и безразлично, что чистая кровь великой расы размывается, но мы должны думать о будущем! О России…
— Будущее которой Лавр изничтожит, — меланхолично ответил лежащий на полке парень, подкидывая в руках колоду карт.
— Ладно… дело даже не в коварстве этой расы, но в том, что их кровь не способна принять дары! Это все знают. И сам Лаврушка, в нём же ни капли силы нет…
— Он и без неё неплохо справляется, — отозвался смуглокожий парень, который до того книгу читал. И её заложил пальцем. — Более того, в этом конкретном случае сила скорее во вред. Сам знаешь. Или ты на курсах только про расовую чистоту слушал? И вообщё, Лёвушка, Ты сперва сделай столько же для государя-императора и страны, а потом уже и пасть разевай, кто там еврей, а кто правильной крови.
Он зевнул, прикрываясь книгой.
— А будешь опять орать, я тебе сам нос сверну… в русском народном обычае, заметь.
— Вот сразу видно нуворишей… — бросил обиженный Лёвский, но на место присел. — Вы просто не способны сполна оценить опасность, которую представляют жиды. Не хотите понимать их коварства и…
— Мы не «не хотим понимать», — донёсся голос со второй верхней полки. — Мы устали слушать это вот всё. Ты лучше вон, как революционеры, собери кружок и втирай таким же блаженным великие идеи. А нам дай поспать.
Тень подхватила белёсую дымку, что вилась у ног Лёвушкина, а потом покинула купе.
Снова пустое.
А нет, просто хозяин вышел. Вон самовар стоит, мундир висит на плечиках. Тут же — пара сапог. На полке — раскрытый чемодан, часть содержимого которого выложена рядом.
— Денщик едет, — сказал Еремей, когда я описал ему. — Видать, чай понёс.
И вправду.
В соседнем купе обнаружился и искомый денщик — седовласый мужчина, выставлявший на столик стаканы с чаем. И Лаврушин, и незнакомый офицер с болезненно-бледным лицом. Он и сидел как-то скособочась, опираясь на подушку.
— Вам бы ещё в госпитале отлежаться, Никодим Болеславович, — с укором произнёс Лаврушин.
— Кто бы говорил. Не вы ли, Пётр Васильевич, из госпиталя можно сказать сбежали? А тут… уже остатки… затянется. Вон, Демид, не даст соврать. Мазать мажем, обрабатывать обрабатываем. Зелья нам выдали. Что болит, то, конечно, неприятно весьма, но уж как есть…
— Может, ещё подушек принесть?
— Не стоит. Вы скажите лучше, и вправду ожидаете нападения? — серебряная ложечка позвякивает, касаясь стенок стакана. Чёрная жижа в нём покачивается.
— Алексей Михайлович весьма… надеется.
— Даже так? Снова… старые игры?
— Нет, что вы… ни о каких провокациях речи не идёт и идти не может, — Лаврушин бросил в чай несколько квадратиков сахару. — Алексей Михайлович полагает, что провокации — это… не самый однозначный метод. И что вреда от них едва ли не больше, нежели пользы. Сами знаете, общественное мнение…
— Общественное мнение, — повторил Никодим Болеславович, пытаясь устроиться и морщась от боли. — Куда ж ныне без общественного мнения… этак дойдём до того, что от самодержавия только и останется, что корона, да и та позолоченная…
— Господь не допустит.
— Господь-то, может, и за государя, но вот люди… неспокойно. И с каждым годом всё хуже. Вам ли о том, Пётр Васильевич, говорить…
Оба вздохнули и замолчали, каждый о своём.
А я передал Еремею услышанное. Заодно и спросил, дальше тень пускать или пусть слушает.
— Давай дальше…
В следующем вагоне было пустовато. Разве что по коридору нервно расхаживал уже знакомый по вокзалу военный в тёмном мундире. Он то и дело останавливался, порой резко поворачиваясь, будто чувствуя, что за ним следят и желая уличить в том. Однако никого-то не заставал, ибо был он один:
— Будут мне они говорить… ничего… я и им всем… — он снова оглянулся и, убедившись, что никто-то не следит, вытащил флягу, один в один, как у Лаврентия Сигизмундовича, да и приложился к ней.
— Поленька? — дальняя дверь, разделявшая вагоны, приоткрылась. — Ты тут?
— Лизонька!
Фляга едва не выскользнула из рук. Впрочем, с волнением Поленька — это как его зовут-то? — справился быстро. А вот девицу сгрёб и принялся целовать.
— Нет, не надо… не здесь… — та не то, чтобы отбивалась, скорее уж слегка отворачивалась и лепетала что-то не то про место, не то про время. А вот выражение лица этой девицы мне категорически не понравилось. Не было на нём