Гениальный язык. Девять причин полюбить греческий - Андреа Марколонго
Греческое ξανθός означает цвет, простирающийся от желтого до красного и зеленого, пожалуй, можно назвать его «медно-зеленым». Такой оттенок схож с теплым цветом спелого зерна, но также со светлыми волосами героев Гомера, вплоть до красноватого отсвета жаркого огня, рассекающего ночь, или оранжевого цвета, каким бывает круглое солнце на закате.
Прилагательное πορφύρεος означает «взволнованный», «находящийся в постоянном движении», «кипучий» и используется вплоть до обозначения пурпурного цвета, который от кроваво-красного сползает в синий; πορφυρεύς — это «ловец пурпура», так как краски добывали из вытяжки определенных моллюсков, а затем обрабатывали вручную искусные красильщики.
Цвет κυάνεος, «васильковый», настолько обобщенное название синего, что может простираться от голубого до темно-красного и даже черного, как смерть.
Еще один любимый мною греческий цвет — γλαυκός, «зеленовато-голубой», прежде всего данное слово означает «блестящий», «светящийся», «изливающий свет» и используется для характеристики моря, лучащегося светом. Глаза «синеокой» Афины, светлые, как у совы, цвета неба, лазурные, серо-голубые.
Уильям Гладстон, знаменитый английский исследователь Гомера и политик, один из первых настаивал на световом впечатлении от греческих цветов. А еще раньше между представителями академических кругов, которые подмечали лингвистические странности в дефиниции цветов у других народов и даже в самой Библии, разгорелась жаркая дискуссия о том, что глаза древних людей, возможно, физиологически — на уровне сетчатки — различали меньше цветов, чем наши глаза; говорилось даже о слепоте греков.
Сперва теории Дарвина, потом исследования в физиологии и медицине недвусмысленно продемонстрировали обратное: греки видели море, поля, небо, пейзажи в том же цвете, в каком их видим мы сегодня, а может быть, даже в более прекрасном, поскольку они чувствовали необходимость выразить это по-другому, по-своему.
В итоге древние греки придавали всем цветам иные значения в плане яркости, насыщенности, сияния. Они видели свет и расцвечивали его интенсивность: так, небо у них бронзовое, необъятное, звездное, а не просто синее; а глаза бездонно-синие, сверкающие, а не просто голубые или серые.
Стало быть, такое сопротивление языка зависело главным образом от произношения. Древние греки упорно продолжали выговаривать слова одинаково, не ослабляя конечную гласную. Так, в новогреческом языке по-прежнему существуют слово φίλος, «друг», и ημέρα, «день» такими же, какими они были в древнегреческом. Все буквы стоят на своих местах, ни одну не добавили, не убрали. Французы, итальянцы, испанцы, начиная с Х века н. э., всё больше убеждались в одном: утратив конечные слоги латыни, слова эволюционировали настолько, что стали представлять разные, отдельные языки.
А греческая грамматика всегда развивалась плавно и потихоньку, изнутри, без революционных взрывов и скачков. Даже в системе падежей. Новогреческий язык, Νέα Ελληνικά, до сих пор имеет четыре падежа в склонении существительных и прилагательных: ушел дательный, но остались именительный, родительный (редко употребляющийся во множественном числе), винительный и звательный. Именно из-за данной лингвистической преемственности, сохранив сложную и уникальную в панораме современных языков систему склонения, греки так и не осознали, что перешли от древнегреческого к новогреческому, если вообще перешли.
В заключение скажу: благодаря своей системе падежей и свободному порядку слов грек — древний или современный — думает, когда говорит, и думает, когда пишет. Всегда.
Наклонение под названием «желание». Оптатив
Пусть убедишь ты, что болото
Непроходимо. Я с охотой
В ответ скажу: «Не сомневаюсь,
Что перейду, коль попытаюсь» [19].
Марианна Мур. «Можно, возможно и должно»
Желание. По-французски «désir», по-испански «deseo», по-португальски «desejo». Образовалось это слово от латинского «desiderium», производного от «de» + «sidera», предлога, означающего отдаленность и «звезды». Вперить взгляд в предмет или человека, которые притягивают вас, подобно тому, как по ночам притягивают узоры созвездий.
Удаление, то есть отведение взгляда в другую сторону. Звезд уже не видно. Нам их недостает. Тогда мы цепляемся мыслью за предмет или человека, коими не обладаем, но которыми хотим обладать. Желаем, иначе говоря.
В древнегреческом всё это выражается в оптативе. Как, например, в данном отрывке из Архилоха:
Εἰ γὰρ ὣς ἐμοὶ γένοιτο χεῖρα Νεοβούλης θιγεῖν
καὶ πεσεῖν δρήστην ἐπ᾿ ἀσκὸν κἀπὶ γαστρὶ γαστέρα
προσβαλεῖν μηρούς τε μηροῖς.
Если б всё же Необулы мог коснуться я рукой.
И упасть на… и прижаться животом
К животу, и бедра в бедра… [20]
Древнегреческий язык воспринимал и воспроизводил действительность в лингвистическом аспекте совершенно не так, как итальянский, посредством скрупулезнейшего выбора глагольных наклонений. В итальянском степень осуществимости (а следственно, и желательности) действия ни в коей мере не зависит от наклонения употребляемых глаголов и выражается с помощью наречий и словосочетаний: так много слов, чтобы высказать или не высказать то, что мы думаем, пожалуй, слишком много. А в древнегреческом всякое действие человека оценивалось по степени реальности, и всякой степени соответствовало наклонение глагола, избранное говорящим. Таким образом, глагол, независимо от его синтаксической функции во фразе, всегда указывал на объективность, если спрягался в изъявительном наклонении, или желательность/возможность, если спрягался в сослагательном или желательном наклонении. Ἀναβιῴην νυν πάλιν, «Чтоб мне вновь ожить!» — говорится у Аристофана в «Лягушках» (стих 177) [21].
В древнегреческом лишь говорящий оценивает жизнь и назначает ей меру, свободно выбирая наклонение, с тем чтобы представить ее себе и другим: подлинную, конкретную, объективную жизнь — или случайную, субъективную, происходящую на авось. Возможную или невозможную. Осуществимое или неосуществимое желание.
Вот схема степеней реальности, через которую древний грек оценивал события жизни; она позволяет понять, как в соответствии с ними он распределял наклонения глагола. Чтобы это осознать, необходимо проникнуть вглубь и вытащить на поверхность смысл по-итальянски: выбранный пример неслучайно связан с морем. А мы в борьбе с древнегреческим призваны стать водолазами смысла.
Противоположна и всё же тождественна реальности — нереальность. То, чего никогда не было или никогда не будет, имеет ту же степень объективности и беспристрастности, как и то, что было или будет. Оба объективных восприятия говорящего древнегреческий выражал в точном изъявительном наклонении, без обиняков. Первая и последняя фраза, приведенные в схеме, «vorrei navigare per mare» («я хотел бы плыть по морю»), выражают реальность и нереальность: у итальянцев нет никакой лингвистической разницы в степени осуществимости этих двух действий, отданных на суд говорящего. Слова, написанные или сказанные, одни и те же, он точно так же отдает себе в глубине души беспристрастный отчет и в лингвистическом плане, культивируя выбор — сняться с якоря или нет, вследствие чего действие становится возможным или невозможным.
В итальянском языке нет средств, позволяющих отличить реальные факты от нереальных. Когда мы выражаем желание в чистом виде, всё зависит от нас, одиноко глядящих на себя утром в зеркало, и от честности наших слов (кто-то поймет, что я имею в виду, а кто не поймет — уж извините).
Между реальностью и нереальностью в древнегреческом вклиниваются две степени субъективности, тесно связанные с вúдением мира и выражением его в словах носителем языка: вероятность и возможность.
Вероятность — конкретная возможность совершения действия; в древнегреческом она выражается сослагательным наклонением. В итальянском же реальная вероятность обозначается условным наклонением; отсюда вытекает, обращаясь к латыни, conditio sine qua non (непременное условие), являющееся отправным пунктом подлинного осуществления чего-либо. Поэтому в вышеприведенной схеме вторая фраза —